Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий
Шрифт:
В набоковских иномириях все возможно: ничто не отвергается, ничто не утверждается однозначно; нет границ между бытием и лжебытием; все возможно и невозможно одновременно. Чтобы воплотить многомерность «синонимизированных антиномий» (не отвергается не утверждается, бытие лжебытие, возможно невозможно), Набоков обращается к оригинальному художественному ходу: соединение множества культурологических реалий и плоскостей в рамках каждого его романа. Порой это напоминает явную, нескрываемую цитацию – преднамеренную и целеположенную. Для писателя, который никогда не обходится одной плоскостью, а вырабатывает сложнейшую диалектику пересекающихся призм и граней, такое пересечение культурологических плоскостей, планов и влияний является способом реализации диалектики. Культурологическая многомерность обнаруживает многогранность явления через отражение опыта каждого из упоминаемых (или неупоминаемых, но присутствующих) художников. Через упоминание вводится весь опыт, закодированный в реминисценции, раздвигается пространство романа. Проза Набокова довоплощает принцип двоемирий, сформулированный в поэзии: технология двоемирий позволяет достичь аналитического результата, экзистенциальной, психологической глубины, которая под силу только эпическому роду.
В оформлении экзистенциальной ситуации находит
Интерпретация романа «Отчаяние» осуществима только в контекстах Кафки, Достоевского, Андреева, то есть в контексте русско-европейской экзистенциальной традиции. Собственно набоковские поэтические двоемирия формируют абсолютно оригинальные повороты экзистенциального мышления художника.
Набоковская проза разнородна, многотемна, не поддается подведению под любые общие знаменатели. Ранняя проза писателя («Машенька»), более поздняя («Камера обскура», «Приглашение на казнь»), та, что отвечает запросам массовой культуры («Лолита»), не очень подвержена воздействию экзистенциального мышления и измеряется иными параметрами: бытовой прозы, антиутопии, фантастики. Сущность же концепции человека постижима лишь в «экзистенциальном контексте»: «Защита Лужина», «Соглядатай», отчасти «Возвращение Чорба», «Подвиг». Попытаемся интерпретированный роман «Отчаяние» поставить в экзистенциальный контекст прозы Набокова, кульминация которого «Защита Лужина».
Герой «Жизни Арсеньева» И. Бунина, выходя из печального одиночества детства в мир, объективируется как «проект». Набоковский Лужин остается закрытым, замкнутым «проектом», который так и не объективируется в жизнь, в мир людей. Он – мир полностью автономный и отчужденный от окружающих, в том числе от родителей. Образ Лужина – воплощенная суть набоковского человека вообще. Герман Карлович – вариация данного типа. Различие в том, что Лужин наблюдается автором с детских лет, то есть показан исток данного типа; а Герман Карлович – готовый, состоявшийся тип, взрослый результат лужинской эволюции. В том и в другом случае тип отчужденного человека предрасполагает к оригинальной набоковской экзистенциальной ситуации: один на один с собой, со своим Я, перед лицом Я.
Для такого человека объективная жизнь заменяется искаженным отражением ее в мысли, в деформированной одиночеством психике. Феликс приобретает статус двойника не в общественном мнении, а в болезненном восприятии Германа; ошибочный посыл оборачивается тем, что мысль обанкротилась. Лужин аналогично находит свои замены объективного мира (геометрия, шахматы), которые оправдывают, делают целесообразным для него его отчуждение. Люди в мир Лужина и Германа Карловича не вхожи; они неинтересны ни одному, ни другому, они презираемы ими. С этой точки зрения замужество Лужиной, по сути, та же жертва и то же заточение в судьбе, которое переживает героиня сартровской «Комнаты» (с почти дословной расстановкой действующих лиц и общими сюжетными ходами). Причем, если Лужин (при позитивном пафосе его оценки) остается загадкой и для писателя, а его взрослые странности еще почти реалистически мотивированы комплексом вундеркинда, то Герман Карлович – предмет экзистенциального анализа. Его поступки и подтексты мало мотивированы внешними обстоятельствами или исключительностью (как раз подчеркивается полная заурядность). Но тем значительнее экзистенциальные подтексты обычного человека: не претендуя на исключительную роль, он неповторим в качестве человека как такового. В связи с этим трансформируется реалистическая поэтика «Защиты Лужина». «Отчаяние» существует на грани прозы реалистической и авангардной.
В «Защите Лужина» принципиально важен контекст Андреева, многое определивший и в «Отчаянии», но в качестве открытой реминисценции конструирующий суть концепции и поэтику именно данного романа. В «Отчаянии» Андреев присутствует в методе исследования человека; в «Защиту Лужина» входит и прямыми ссылками (воспоминания о Финляндии, – для героини «более русской, чем сама Россия», – связаны с «дачей знаменитого писателя, где он и умер»; героиня перелистывает андреевский «Океан»), и основной экзистенциальной ситуацией: человек – один на один со своей мыслью. С восьмой главы сюжет мысли становится автономным: сюжет сумасшествия Лужина отражает переход героя в сферы «по ту сторону мозга». В «Защите Лужина» часты моменты, когда, кажется, мысль вот-вот сойдет со своей траектории, она уже на последнем пограничье иррационального, – и тем не менее остается в пределах мотивированной действительности (сон Лужина): совмещение двух реальностей – детского побега на дачу и бегства от погони после турнира; пьяные видения Гюнтера, Курта, Карла. В поле зрения Набокова именно по-граничья рационального и иррационального; писатель как бы останавливается за шаг до грани, за которой начинается безумие. В «Отчаянии» эта грань перейдена: жизнь по ту сторону рационального бытия включена в сюжет романа. «Защита Лужина» отражает процесс переходов мысли: писатель с двух сторон – рациональной и иррациональной – пытается «проникнуть под этот желто-бледный лоб».
Психологический метод Набокова идет «вслед за Андреевым»,
Набоков по-андреевски бескомпромиссен в наблюдениях над мыслью: возможности человеческой мысли безграничны, но есть пределы, за которые она не должна – под страхом саморазрушения, самоуничтожения – ступать. Для Андреева этот предел связан с аспектом нравственным: уничтожение моральных принципов обрекает на разрушение интеллект. У Набокова предел мысли определяется адекватностью человека его родовым параметрам: все этапы жизни должны совершаться естественно и логично, человек – гармоничное единство всех его сфер. Нарушение гармонии, гипертрофия мысли – это посягательство на родовое равновесие человека, результатом которого станет деформация, уродство личности. И хотя у Набокова присутствуют отзвуки некоего социального аспекта (злой гений Лужина Валентинов сознательно деформирует вундеркинда, делая на нем свой капитал), не они определяют художественное содержание романа. Сущностно именно экзистенциальное его содержание. Невозможно даже в самых благих целях изменить логику времени: «территория детства» не только не спасает, но провоцирует лужинские галлюцинации о некоей комбинации – необъяснимой и угрожающей. Возможно, подсознательно Лужин жизнь, спроектированную ему женой, домысливает до комбинации: не исключено, что он предпочитает выпасть из этой игры, еще более унизительной, чем его шахматная игра, где все же была музыка, божественность, роскошь… Нельзя нарушать цельность и линейность психического развития человека: любые изъятия, искусственно созданные пустоты (вычеркнутый из жизни и памяти шахматный период) едва ли не более гибельны, чем перенапряжение, эксплуатация мысли. У Андреева вышедшая за свои пределы мысль может стать больше человека, закабалить, перечеркнуть его. Но Андреев не доводил ни одного из своих героев до той ситуации, в которой мысль становится больше человека. Герои Андреева добровольно экспериментировали над пределами своей мысли – и эти пределы находили себе защиту. Если не находили, то перед человеком разворачивались беспредельности, как в «Полете». Защита Лужина – это защита от собственной мысли, которая неподвластна, неконтролируема, рабом которой стал человек – ее жертва. Здесь может быть единственный выход: «Нужно выпасть из игры». Разрешена и экзистенциальная ситуация: встреча с собой не состоялась, обернулась трагической не-встречей; диалог с собой отчужденного Я обречен. Набоков оставляет героя в более жестком, чем Андреев, финале. У его героя нет рефлекторных защитных сил. Потому путь Лужина в беспредельности неминуем. А они, по сути, являются адекватом «вечности», что «угодливо и неумолимо раскинулась» и перед Лужиным.
Таким образом, разрабатывая андреевский тип сюжета, андреевскую экзистенциальную ситуацию (человек один на один с мыслью), Набоков приходит к более рациональным выводам: любая деформация естественных пределов мысли, любое нарушение ее естественных, гармоничных, адекватных родовым параметрам человека границ, обрекает на гибель не только мысль, но и человека. Не может быть в принципе иной защиты, кроме той, которую предпочел Лужин. Мысль, вышедшая за естественные пределы, не оставляет возможности для иной защиты – ни любви, ни семьи, ни самой жизни. Андреев, на этой стадии уходя в исследование границ живой и неживой материи, вольно или невольно смягчал жестокий вывод, который в рамках андреевского экзистенциального метода высказал в «Защите Лужина» Набоков. Все беспредельности и Андреева, и Набокова замкнулись, в конечном счете, в одной – экзистенциально конечной точке: в смерти Лужина.
В контексте Андреева обнаруживается ряд особенностей художественного мира Набокова. Неровность Набокова как писателя объясняется (на фоне Андреева) излишней склонностью его к рационалистическому анализу экзистенциальной и онтологической ситуации, что в равной мере ощутимо и в прозе, и в поэзии. Экзистенциальный метод Набокова волшебно проникает в самую суть жизни через иномирия, воспоминания, сон, тайны бытия микромира («Я был в стране Воспоминанья…», «Нет, бытие не зыбкая загадка…»). Но та же тематика художественно проигрывает, когда поэт описывает ситуацию не изнутри, а со стороны – аналитическим взглядом наблюдателя («На Голгофе», «Бабочки»). В «Отчаянии», «Защите Лужина» счастливым образом «совпадают» предмет исследования (шахматный мир Лужина, двойничество Германа – Феликса) и аналитический рационализм Набокова: ситуация требует откровенного аналитизма; аналитичность рождает криминальный, детективный элемент этих произведений и держит восприятие читателя. Описание экзистенциальной ситуации оборачивается всего лишь занимательным и страшным сюжетом («Terra Incognita»). В контексте Андреева открывается и принципиальное различие атмосферы произведений Набокова и Андреева. Тон малой прозы Набокова легче, разомкнутее, по сравнению с андреевской. Экзистенциальные иномирия не заслоняют тонус жизни, который в его героях сильнее, чем увлекающие в бездны трансцендентные фантазии («Встреча», «Занятой человек»); набоковский человек может даже возвратиться из экзистенциальной беспредельности. Для Набокова защитительной реакцией на беспредельности являются ироническая интонация, юмор, умение в последний момент отстраниться от трагедии человека. Выясняется, что она не всегда трагедией и бывает, тем чаще не бывает последней экзистенциальной точкой бытия. Андреев такой защитной, спасительной реакции полностью был лишен – ироническое начало как бы недопустимо в его художественном мире, враждебно ему, не предполагается в нем. Принципиальное же отличие малой прозы Набокова от андреевской состоит в диалогичности первой. Андрееву диалог не дается; даже когда формально смонтирован в произведении, он интравертивен, обращается во внутренний монолог: пространство героя Андреева – пространство одиночества. Диалог Набокова необычен: он не равен внешним своим выражением внутреннему содержанию («Встреча», «Хват»). Но он все же разомкнут вовне и размыкает собою одиночество; герою малой прозы Набокова одиночество не дается.