Емельян Пугачев (Книга 2)
Шрифт:
И вот сейчас перед ним бородатый богомаз… Уж не обмолвился ли ненароком игумен Филарет, не сказал ли чего лишнего этому человеку? И Пугачёву стало неприятно. Он взглянул на румяного, голубоглазого бородача с немалым подозрением. Но открытое, добродушное лицо живописца успокоило его. Человек в черном длиннополом казакине, на кожаной лямке через плечо висит перепачканный мазками красок деревянный ящичек, кисти рук живописца белые, с длинными пальцами.
– Говори, что тебе надобно и как звать тебя?
– Зовут меня Иван, сын Прохоров. А как вы были,
– Изрядно, изрядно! – Пугачёв покрутил усы, поднял плечи.
– Для ради сего в укромное место куда-нибудь нужно, надежа-государь…
Сержант Николаев, смущенно хлопая глазами, сказал не без робости:
– Наидостойным местом я почел бы канцелярию, ваше величество, там и холст сыщется. Да и находитесь вы своей особой против нее.
– Добро, добро, Николаев! Нехай так, – сказал Пугачёв и пошел в канцелярию. Все последовали за ним.
Сержант Николаев тронул живописца за плечо и показал глазами на висевший в дубовой раме поясной портрет Екатерины: валяй, мол, на нем.
Живописец подморгнул, улыбнулся, кивнул головой в сторону Пугачёва: а вдруг, мол, батюшка на это прогневается. Николаев шепнул: «А ты спроси».
– Ваше царское величество, – масляным голосом обратился бородач-живописец к Пугачёву. Он без тени сомнения принимал его за истинного императора. – Хоша у меня припасена для ради письма лика вашего подгрунтованная холстина, да, вишь ты, беда – подрамника нету.
– Да как же быть-то, Иван Прохоров?
– Да вот как быть… Дозвольте, батюшка, посадить вас на всемилостивую матушку, – и живописец указал рукою на портрет.
Пугачёв пристойно рассмеялся (подражая ему, все вокруг заулыбались), крутнул головой, сказал:
– Ну и штукарь!.. Чего ж ты, бороду, что ли, намалюешь Катерине-то да усы?
– Пошто! Я напредки грунтом её перекрою, а как грунт поджухнет, вас на оном писать зачну.
В канцелярии было довольно светло. Пугачёв обернулся к портрету и прищурился. На него в пол-оборота глядела величавая дама с большими глазами, с поджатыми, слегка улыбавшимися губами, с оголенными круглыми плечами, к правому плечу голубая лента, на груди осыпанная драгоценными каменьями звезда.
– Гордячка!.. Заговорщица!.. – Он сдвинул брови, лик его стал грозным. Живописец, неотрывно наблюдавший за Пугачёвым, переступил с ноги на ногу, оробел. – Вот ужо соберу силу да тряхну Москвой, тогда и тебе, красавица, туго будет… Станешь локоток кусать, да не вдруг-то укусишь.
Ладно, сажай на Катьку! – приказал он бородачу.
Портрет сорвали со стены. Пыль, дохлые мухи, паутина, живой паук…
Живописец попросил государя, чтоб все ушли. Не мешали бы. Пугачёв оставил дежурного Давилина. Живописец раскрыл ящик с кистями и красками в стеклянных пузырьках, заткнутых деревянными пробками. Терпко запахло скипидаром и олифой. Покрыв портрет серым грунтом, бородач сказал:
– Ой, беда, многотрудно писать лик-то ваш, батюшка, зело
Тот сел, расчесал гребнем усы, бороду, приосанился, поправил высокую мерлушковую шапку. Давилин взломал кинжалом запертый кленовый шкаф, добыл голубоватые листы добротной бумаги. Иван Прохоров, близоруко прищуриваясь и оскаливая зубы, внимательно рассматривал лицо Пугачёва и штрих за штрихом накладывал на бумагу очиненным липовым углем. Это был набросок, проба.
– Слышь, Прохоров? – сказал Пугачёв. – А долго ль мне, как статую, сидёть доведется?
– Да не столь долго, надежа-государь, прожухнет грунт скоренько, у меня средствия особые подмешаны… – откликнулся живописец и, чтоб развлечь батюшку, стал рассказывать:
– За веру стражду, ваше величество.
Из богоспасаемого града Воронежа от гонителей веры нашей бежать повелось страха ради. И даде мне приют всечестной старец Филарет, под единою кровлей обретаемся с ним вкупе.
Пугачёв вновь встревожился.
– Сколь давно ты у него проживаешь-то?
– Да с весны, батюшка, с нынешней весны, с месяца мая. Старец-то в Казань меня спосылывал, к Щелокову-купцу. Теперичь в обрат вертаюсь. В Яицкий городок заезжал, а там, ведаешь, рабов божьих нашей веры довольно.
Да беда! В руки Симонова коменданта едва не угодил…
– Ах, наглец, изменник! – сказал Пугачёв, отмахнувшись от мухи. – Не уйдет он от моей царской руки. Его да еще Крылова капитана со всем отродьем в петлю вздерну… Супротивление оказывали мне.
– Ну, вот таперичь, ваше величество, замрите, – прервал царя живописец, взял загрунтованный портрет Екатерины и, помолясь на восток двуперстием, приступил к делу. – Не ворочайтесь, батюшка, сидите смирно.
Да не можно ли в пресветлые очи-то улыбочку пустить, а то горазд хмурый выйдете, батюшка…
– Благодарствую, пущу, – сказал Пугачёв. Но как ни старался, не мог придать глазам веселость.
– Ах, ах! – сокрушался живописец. – Хошь морщинки-то по челу меж глаз как ни то разгладьте…
Портрет писался в напряженном молчании.
Были выписаны глаза да основные черты лица, все же остальное едва намечено.
– Сие распишу и без вашего усердного сидения, батюшка. Зело притомились, поди?
Пугачёв действительно заскучал. Но сознание, что его пишут как царя, давало ему силы переносить скованность неволи…
– Ну вот, присмотритесь, ваше величество…
Пугачёв подошел к портрету.
– Неужто я таков? Горазд грозен да немилостив…
– Сущий вы, батюшка, – что видело око мое, то и на холст положило, – потупясь, ответил живописец. – Взор царственный, вселяющий в души смертных немалый трепет, не правду людскую, аки огонь, сжигающий.