Эпилогия
Шрифт:
Ну нет, история не кончается - вышла на пенсию теща, приехала из Магадана, где двадцать лет плавала в рыбфлоте, купила домик под Запорожьем, после чего деньги у нее иссякли, так что гонорар за кромешный роман был по-родственному вложен в мебелишку и в ремонт. Снова не было денег - снова не было ничего. У меня остались дисплей и клавиатура, но неоткуда было взять процессор, а что он был проклят и что его надо было менять - это уж я выстрадал. Вдруг раздался в телефонной трубке добрый голос Паши, странного очень человека - моего добровольного читателя. С Пашей мы вместе служили в больничной охране, куда каждый попадал служить, как за грехи, за невезение в жизни и по обстоятельствам. У каждого - свои. Паша был перестроечным негоциантом. Взлет и падение его заключались в каких-то шести вагонах с мягкой мебелью: сначала он умудрился их так продать, что они очутились у него же вместе с миллионом
Паша страдал, будто его дрессировали. Выпей на работе и не останься ночевать в охранницкой - попадешь в вытрезвитель. А не хочешь в вытрезвитель - пей после работы или будь к выходу на проклятую эту улицу как стеклышко трезв. Паша выбирал первое - испытывал себе назло судьбу и, всякий раз попадая в медвытрезвитель, а после появляясь поутру на службе, сам себе удивлялся: "А я дай, думаю, домой пойду... Нет, пора менять работу. В смысле место. Пью? Так я как пью - не валяюсь же под забором. Другие вот валяются. А я шел сейчас с банкой пива - все болит, а вот дошел же до больницы. Я пью по-интеллигентски, в своих четырех стенах".
Однажды встретил я Пашу поутру на посту с подбитым синюшным глазом, опухшего, сизого от побоев. "Пострадал я из-за тебя,- сообщил он торжественно после минуты неловкого молчания.- Мы вчера день рождения Светки-санитарки отмечали". "Ну и чего?" "Чего, чего...- забасил он уже обиженно.- Мне нет, чтоб остаться, так я дай, думаю, домой пойду..." "Ну? А чего ты меня сюда приплетаешь?" "Ишь ты, да как же так, если мне из-за тебя вон всю морду набили. Тьфу, лучше б я молчал! Я ж думал, ты сила, а ты..." "Павел, ну хватит дурить, что случилось?" "Что случилось, что случилось... Повязали меня вчера. А я решил - все, больше терпеть этого безобразия не стану! Сказал им про тебя... Ну, что ты есть... Слыхали, говорю, вот это мой лучший друг и напарник, скажу ему, он вас, быдло такое, по первое число пропишет! Я там на слова не скупился, ну, думал, они понимают, с кем имеют дело... А они мне что? Они мне в морду! Ах так, говорят, писатель у тебя друг - тогда получай! Так и кричали, издеваясь. Спать не давали. Три раза голого водили под шланг. Одно страдание".
Паша, однако, что бы ни было, продолжал меня по-своему уважать и имел какую-то свою душевную нужду в том, чтобы ждать от меня новых романов. Он уже втайне надеялся попасть в один из них в виде героя и сам ненароком подсказывал: "Я ведь романтический герой... Теперь таких уж нет..." Он никогда не звонил, а тут вот звонок - был в подпитии, радостно звал меня приехать срочно к нему домой, куда-то на Сокол: "Здорово, писатель, приезжай, я тебе его отдаю... Не бойся, все будет в порядке... Выпьем коньяка, а потом поедешь с ним домой...- проговорил таинственно.- Это то, о чем ты мечтаешь..."
Честно сказать, мне было тягостно даже вообразить, что я окажусь в гостях у Паши. Но отказать в ответ такой отчаянной радости не повернулся язык. С порога попал в объятия тоскующего, будто б по Новому году, разудалого одинокого хозяйчика. Квартира сиротливая, холостяцкая: пустые стены, диванчик, два стула. Коньяк был в хрустальном графинчике, и из него Паша с умилением, как из семейной реликвии - "это
Два раза бросал я свою работу в охране: сначала, испугавшись, что гонка тамошняя за длинным рублем меня сожрет, а потом в конце концов оттого, что платить стали мало, задерживали по месяцам зарплату. К тому же выгнали за пьянство Пашу, а без него меня одолевала на посту тоска. Он пропал - как пропадали и многие, будто б его и не было. Машина, собранная его золотыми руками, работала исправно, стала кормилицей, а свою старую, проклятую Тимуром, из любопытства, по искушению разобрал я на куски, чтобы хоть увидать, как же устроено ее подлое нутро.
Домик тещи под Запорожьем все облагораживался: вот она сообщила, что покрыла его шифером, а через месяц - что залила цементом над погребами, а то они текли. Засадила огород. Купила полтонны угля всего-то за сто пятьдесят гривен. И уже читалась в письмах ее новая тихая мольба, что истлел совсем заборчик, надо б оградку новую, лучше б из железа, а гривен нет! А у меня в душе явилось что-то навроде гармонии - было так хорошо, что где-то под Запорожьем обретает смысл и мой труд. Будь у меня свой дом, я мечтал бы покрыть его шифером. Теща полжизни копила, даже не на дом, а хоть на свой домишко. Она, душа крестьянская, плавала по Тихому океану, добывая стране икру, рыбу, печень трески,- и знала полжизни, для чего работает. Всякая работа нужна человеку в конце концов для покоя. Мне же нужен был покой для работы, и делал я что-то не ради ясной, осязаемой цели, а либо из страха оказаться в долгах, либо от страха не отдать долгов, либо от страха застыть на месте - умереть в лежку на диване. Но зачем копил втайне ото всех деньги мой дед? Для пишущей дурацкой машинки, которую никогда б не позволил купить даже самому себе?
Теперь я ощутил вкус к эпилогам... Эпилог - это начало нового смысла. Странное дело, но если в истории волос стал носить короткую спортивную стрижку. А объявился он потому, что продавал по дешевке свой маленький компьютер: ему надо было платить ежемесячно за снятую у злобливых пьяниц комнатушку. Смыслом жизни его стало одно непристойное и доступное только для избранных развлечение: применяя весь свой технический талант, чтоб воровать время в Интернете, с утра до ночи он лазил по всем порнографическим сайтам, какие только есть в мировой этой полукосмической сети, интересуясь педофилией, зоофилией, свальным грехом, содомией, а также половой жизнью птиц, зверей, рыб, насекомых - и микробов.
Маленький устаревший компьютер оказался ему не нужен, а я получил как раз очередную порцию своей стипендии от Министерства культуры. Получать ее можно всего три года. Год я стоял в очереди на ту стипендию как активист Союза писателей и автор нескольких все же известных обруганных романов, и когда кто-то ее наконец лишился, то и подошла моя очередь. Я получил свою порцию этих дармовых денег, вдруг чувствуя себя у окошка сберкассы не активистом Союза писателей, а инвалидом детства, и понес эти деньги Тимурушке - бережно да спешно я вез их по заснеженной Москве, будто драгоценный горячий бульон, уже воображая, что еду со своим сиротливым маленьким компьютером в тещин домик. Уеду, уеду, уеду!
– и стану там, на Украине, как на чужбине, задушевно писать о родном и родных!
Нашло после этой чужеватой склизкой зимы взлелеянное мое лето... Но место это оказалось вовсе не приспособленным для мук творчества: у меня там отсохли руки от блаженства чистейшего, настоянного на садах и травах воздуха, а душа упорхнула на свободу днепровских просторов, так что было ее не поймать, да еще и теща вечно что-то жарила да варила, мучая старый, ржавый керогаз; она уверовала тем летом, что готовить на керосине ей обойдется дешевле, чем на газе. И надо было возвратиться в Москву, чтобы, как в клетке, снова сидя в четырех опостылевших стенах, начать выдавливать из себя тоскливую трель: "Боже, храни Украину..."