Эпизоды одной давней войны
Шрифт:
Видимо, ветер все-таки отнес слова Петра в сторону и гот ничего не расслышал, иначе бы он не промолчал и заставил посла потом о них пожалеть. Он и в Константинополе оберегает и обхаживает Петра, повис у него на загривке и ни на минуту не отпускает от себя. Тот даже записочки не может передать, а тем более видеть кого-то. Так вместе, плечом к плечу, и поднимаются по лестнице дворца в тронный зал, так вместе и стоят перед очами. Петру нужно сразу под договор подсунуть и письмо, хотя он и не знает, что в нем, но чует: полезный балласт. Рустик глазами удерживает его руку.
Юстиниан сильно хмурится, читая договор. Его сдвинутые брови, воинственная надутость, даже вздутость пытают Петра страхом. Бумажка тьфу, пустышка. Обещает отдать Сицилию - так она наша. Обещает статуи, почести, имя провозглашать, разве это серьезно? Статуи, имя - само собой, статуями не отделаешься там, где пахнет серьезным поражением. Деньги, конечно, контрибуцию, с него и так стрясем, его самого не спросим.
– И это все?! И больше ничего
Петр вытягивает из-за пазухи конверт. Проницательность и дальновидность изменяют императору, как только речь заходит об итальянском наследстве. Едва запахло добровольным соглашением, император запрыгал как козел. И совершенно забыл и про прежние неудачи, и про переменчивые, ненадежные обстоятельства, которые сегодня могут склонить к одному решению, а завтра уже к другому. Он верит Теодату, каждому слову и даже нахваливает его в качестве стратега и прозорливого политика: вот-де настоящий, мужественный ум, который наконец-то осознал необходимость воссоединения и первый сделал шаг навстречу. Его научные слабости - его сила, потому что именно в них и заключены такие редкие нынче трезвость и здравомыслие. Что толку, если какой-то варварский князек вроде славянского попытается непомерной агрессией и жестокостью доказать Юстиниану ненадежность его положения. Волюнтаризм, типичный волюнтаризм, совершенно ненаучный и неисторический, он приведет только к очередным бойням и сильному ослаблению позиций Византии на севере... А что получают славяне, нищие, полуголые, дикие, звериноподобные? Рабов, коров. Ограбление еще никогда не двигало историю вперед.
Византия отстоит себя, свою независимость и самость и в итоге своих экономических и культурных завоеваний лишь проклянет каждого, кто на нее посягал. Так это ли воля, это ли мудрость, это ли факторы, заслуживающие объективного уважения, даже если с ними приходится считаться всерьез? Нет, и еще раз нет. А вот Теодат с его лирическими упованиями двумя словами заставил себя уважать куда сильнее, чем славянские бесноватые князья силой. Отвешивая комплименты, поглядывает на Рустика: смотри, мол, не забудь ни слова, все передай. Пусть Теодат подготовит почву: объявит в сенате, усмирит готский непомерный национализм, в Византии его ждут и обеспеченная, тихая философская старость, и вилла, и сенаторское кресло, а наместник с войсками вот-вот прибудет, останется передать ему полномочия да сесть на корабль; остальное довершит умелая и гибкая внутренняя политика. Перекрестив, отправляет назад, сует между ними третьего вдогонку.
Даже если бы Теодат и решился бы на такой шаг, он бы никогда не сумел его сделать открыто, на виду у всех. Его сбили бы, стоило ему оторвать одну ногу. Нет войны страшнее, чем война с собственным народом. День публичного объявления воли становился последним днем: готы немедленно зарубили бы его мечами прямо в тронном зале на глазах у охраны. Тогда ему оставалась возможность тайная, предательская: выждать время, ввести в столицу византийские войска под видом дружественного визита какого-либо лица. Готы слишком поздно поймут, как жестоко их надули, но даже в таком случае наместник едва ли останется цел: в городе пожар, резня, все хватаются за мечи; Теодат бежит, оглядываясь, поднимая полы хитона, на пристани, возможно, ему и удастся сесть в галеру, а возможно, его цапают тут же, забивают, швыряют сырую котлету в мутную воду равеннской гавани.
Только в лучшем случае выполнение обещаний оканчивается благополучно для его шкуры - если обещания эти правдивы, а они ведь чистейшей воды вранье. Теодат, возможно, трусоват, но не подл. В худшую минуту почувствовал себя голеньким, трепетным и незащищенным. Недоразвитое, рахитичное мужество потащило воображение по пути страхов, извращенных картин, душа сильно резонировала от каждой из них. Сказалось полное отсутствие полководческого таланта и временное - организаторского. Маленький Теодат метался в полном одиночестве внутри большой пустой коробки, называемой Теодатом, перед нацеленным на него воображаемым копьем у солдата в руках и перед самим солдатом, который надвигался, как стена, своими латами и выпуклым нагрудником на него, голого, и не видел никого, кто бы подставил под неминуемый бросок свой щит. Такая трусость не оборачивается подлостью, для подлости тоже нужна известная решимость.
Еще немного, и Теодат справится с собой, его никто не видит, ни одна душа, кроме няньки, которой он под разными косвенными предлогами жалуется сам на себя и свои недостатки. «Видимо, я большой позорник,- бормочет перед сном совсем не царские слова,- слабо мне, видимо». Нянька шарахается от таких покаяний. Стоит любому человеку такое услышать, так ему, возможно, не придется больше и жить. Неизвестно, как Теодат посмотрит на свои признания, когда нальется силой.
Без всякой стратегии, доктрины, без всяких мозгов, одними гайками готские воеводы Азинаний и Грипп сколачивали войско. Понесшее, как лошадь, время, как всегда, выдвинуло возничих, способных если не заорать на него «тппрр-у!», то хотя бы натянуть ему вожжи и раскровянить удилами ценные десны. Может быть, обдумывание и полезная штука, они же не знают, особенно не пробовали, но, пока оно длится, можно оказаться сидящим на крылечке собственного дома в окружении своих детишек, только не как прежде, а с выпущенными на землю кишками, и смотреть, как их
Теодат, ученый человек, занимается дипломатией - войной же, конкретной, выкрашенной в красный цвет, займутся неучи, они. Их не подпускают к переговорам на высшем уровне, и они не знают, может, там давно уже пьянствуют и распутничают, откровенно забыв их общие интересы, но спасает одно: они, Теодат, войско - одна система, и стоит какому-то механизму (а именно высшему - Теодату) не сработать синхронно с остальными, он тут же полетит. Поэтому они особенно-то и не суются в верха, зато на своем среднем уровне проявляют недюжинные способности воевод, главшпанов. Одно войско собрано на севере из пограничных гарнизонов, где некогда миссионерствовали старейшины. Ребята сослужили перед кончиной неплохую службу: львята слушаются палки дрессировщика, оставаясь при этом дикими. Некогда солдатская шпана, рыкающая на полководцев, слушается команды, повинуется, даже проникается воинственным духом и на предельной скорости, оставив далеко за собой обозы, движется в Далмацию. Другое войско - в Центральной Италии, с некоторым отставанием следует за первым и играет роль заслона. Если первое окажется вдруг разбитым и побежит, они соединятся и смогут вместе нанести второй удар.
Недалеко от Салоны сын Мунда Маврикий с небольшим разведывательным отрядом неожиданно наталкивается на войско готов. Привстав на стременах, мужественный юноша как бы цепенеет при виде многочисленного и близкого неприятеля. Слева и справа от него его верные друзья, на расстоянии полполета стрелы весь отряд, в двух полетах - враг, который его тоже только увидел и в упор изучает. Одному из друзей велит скакать за помощью, а сам трогает коня навстречу и машет отряду следовать за ним. Готы перерубили их всех раньше, чем подоспела помощь. Труп самого Маврикия привязали к скакуну и отправили домой, в Салону, к папе. Издали наблюдали, как нагруженная тюком из человека лошадка приближается к византийцам, как роет землю вокруг нее безутешный Мунд. Горе лишило его и выдержки, и хладнокровия - основных условий всех его побед, зато придало ярости, которой он не обладал. Ярость сцепилась с яростью, готы никогда особенно-то и не уповали на военное искусство и тут немедленно приняли стиль, навязанный противником. Подняли кучи пыли, в хаосе, в неразберихе, в страшной сумятице охлаждали свой воинственный пыл.
Драка еще вовсю, а те из готов, которые стояли нетронутыми, неперемешанными рядами, вдруг стали отступать к лагерю, так и не вступив в бой, бросив своих дерущихся товарищей. Бешеный Мунд совсем озверел. Вырвался откуда-то, из-за какой-то кучи, из-под груды тел, весь скользкий, мокрый, словно новорожденный, бросился за отступающими, бежал сзади них, среди них, убивая на бегу, отводил душу. Когда увидели, что он один, все-таки какой-то храбрец вогнал ему в бедро свое копье. Мунд упал на колени, ухватил копье и пытался встать, но оно не выдергивалось, проклятое. Мунд расшатывал его в ране, описывая древком в воздухе круги, ругался, плевался и досадовал. Отупевший от событий дня, он вел себя вполне по-человечески, в качестве человека, живущего вполне нормально и рассчитывающего жить долго, выражал сильное недовольство малостью, пустяком, как ему казалось. Он был в шоке, поэтому и вел себя, и думал, как нормальный, шок не давал ему прозреть. Копье зашло неглубоко и было выдернуто из бедра с остатками мяса в зазубринах наконечника, но Мунд не смог больше встать и сильно удивился. Еще сильнее он удивился, когда кто-то подошел к нему вплотную, нисколько не опасаясь, почти уперся коленками ему в лицо и рассек мечом плечо и ключицу. Мунд сам делал это десятки раз: рассекал сверху у лежащего внизу и плечо и ключицу, прорубаясь в легкое, но не знал, как это бывает, а теперь узнал. Теперь, уплывая в лодке Харона, он все знал, умный, профессиональный солдат-трудяга Мунд.
Битва закончилась ничем, подобно многим битвам своего времени. Тот, кто храбро дрался, погиб, тот, кто остался цел, даже не перекрестил с врагом меча. В ней трус похоронил героя, трус сжег героя на погребальном костре. Обе стороны потеряли почти всех своих командиров: бездарнейшие оказались на первых ролях, кричали перед строем, командовали парадом; численность и тех и других сократилась на одну треть, боевой дух-вдвое. Византийцы оставили Салону, а потом вовсе ушли из Далмации. По извилистой, далеко не гладкой дороге полз какой-то змеиный скелет длиною в несколько миль. Готы преследовать отказались. Справили новоселье в брошенных заставах и крепостях, Салону не заняли: побоялись провизантийски настроенного местного населения, ночной резни. Теодату же доложили о победе грандиознейшей, небывалой. Голос льстеца и угодника настолько побеждал в каждом, даже честном, человеке, а необходимый патриотизм-обязанность так брал его за грудки, что Вранье росло, будто на дрожжах, и в Равенне не смогло даже поместиться в емком, выстроенном специально для него королевском дворце. Теодат особенно и не доискивался. Византийцы бежали без штанов, доблестная конница готов их преследовала, колола копьями спины, насаживала тела на веретела - щедро дарила беглецам их беглецкую участь получить невидимый удар по затылку; в живых мало кто остался. Армия-победительница заняла все бывшие оборонительные пункты врага и входит в Салону - докладывалось Теодату. Царь верил, смеялся, бурно себя вел, депрессии как не бывало. Свое мужество, завоеванное гибелью готских солдат, он праздновал как свое рождение.