Ермак
Шрифт:
Опустились сумерки. На реке опустело. У берега запылал костер, бурлаки черпаком по кругу распивали мед и поминали купца:
— Скареда был…
— Каждый кус в счет клал.
— Ни отвального, ни отчального, одна брань.
— Ни лаптей, ни щей…
Гусак тяжело вздохнул и обронил:
— Солона ты, жизнь бурлацкая. Выпало счастье, гуляй орава!
Волга покрылась мраком, в котором слышался плеск волн. Шумели темные леса. Бурлаки захмелели и завели веселую:
Ночуй, ночуй, Дунюшка,
Ах, да ночуй, любушка.
Ты ночуешь у меня,
Подарю,
А в эту пору повольники вернулись в стан. Ермак поднялся на крутоярье и вдалеке во тьме увидел пламя: горело подожженное купецкое судно, удалявшееся в низовье…
Василисе снился сладкий сон. Вывезли из набега повольники богатств видимо-невидимо. Ермак сам надел ей на шею жемчужное ожерелье и сказал: «Носи на счастье, радость моя!»
Проснулась и сладко потянулась: в большом крепком теле все ликовало. Вышла из шалаша, предрассветный ветерок рябил волжскую воду, соловушки допевали свои песни, а неугомонные коростели поскрипывали в густых травах. Облака засветились нежным сиянием: за Волгой, на дальнем степном окоеме, блеснула кромочка восходящего солнца. Василиса поднялась на камень, и перед ней как на ладони раскрылась заречная равнина. Серебром сверкал росистый ковыль, и по глухой степной траве уходил все дальше караван верблюдов с покачивающимися на их горбах азиатами. Со своими необозримыми стадами кочевники перебирались на новые места.
Казачьи струги стояли на причалах, за густыми зарослями ракитника, и тут же на лужайке дымился костер, а подле него повольники дуванили добычу. Рядом с огнем сидел Ермак, освещенный восходом, и в утренней тиши до Василисы порою доносился его голос. Повольницу умилили и восход, и Волга, а больше всего густой голос человека, к которому тянулось ее сердце.
— Господи, Господи, как радостно жить…
Она соскочила с камня и упругой походкой поспешила к кринице умываться. Прошло немного времени, и в становище запылали костры, забурлила-закипела вода в чугунах, в которых варилась наваристая стерлядь.
Скоро казаки уселись у больших котлов и принялись жадно хлебать стерляжью уху. Насыщались и хвалили Василису. А она краснела, замирала и подкладывала Ермаку лучшие куски.
Атаман был всем доволен, весело поглядывая на казаков и ладную хозяйку. Не скрывал он, что Василиса нравилась ему, — и лицом, и добрым нравом, и умением хозяйничать.
Яков взглянул на атамана и с хитрецой спросил:
— Для кого же ты выдуванил свой жар-цвет?
Атаман улыбнылся, встал и, развернув холст, вынул оттуда платок. Он распахнул его, и под солнцем вспыхнуло жар-пламя. Оно трепетало, переливалось яркими нежными цветами и тешило глаз.
— Василиса, поди сюда! — поманил повольницу Ермак, и когда она, замирая от сладкого предчувствия, робко подошла, накинул ей на плечи дивный платок:
— Носи на радость всем нам, краса-хозяюшка!
Баба обомлела, прижала к груди дарунок.
— Ахти, радость!
Глаза ее залучились, и в них светилось столько счастья и преданной любви, что брат с удивлением спросил:
— Ты что так, ровно красна девица?
Ермак ласково и чуть с усмешкой следил за Василисой.
Рдея от нахлынувших чувств, повольница все еще стояла
— Ну и станичники, от старой бабы разомлели!
Любовное пламя в глазах Василисы мгновенно сменились гневом. Она готова была вцепится в косы соперницы, но, встретив предупреждающий взгляд Якова, круто повернулась и ушла…
Весь день гуляли-бражничали казаки, распевали раздольные песни, плясали. Богдашка Брязга, выстукивая частую дробь каблуками, ухарски приговаривал:
Никому так не досталось,
Как мне, грешной сироте:
Съела рыбушку сухую —
Защемило в животе…
Выхаживая по кругу, он подмигивал Клаве, а та, словно ей было очень весело, смеялась и дразнила казака, то принимая вызвывающие позы, то призывно щуря глаза. Потом она, гневно взглянув на Ермака, повела Богдашку к обрыву и здесь, хотя сердце ее щемила тоска, шепнула ему:
— Терпи, казак, атаманом будешь…
В полночь все небо над Волгой застлало тучами, начал накрапывать дождик и погромыхивать гром. От особенно сильного удара Ермак проснулся и сейчас же услышал два спорящих голоса за пологом шатра. Атаман прислушался: узнав голос казака Дударька и Василисы.
— Пусти! — настойчиво просила Василиса. — Мне только слово сказать…
— Убьет и меня, и тебя. Уходи, пока не бита! — пригрозил казак.
— Уймись, шалый. Непременно наградит, — уговаривала баба.
— Будет ливень, торопись, чернявая, — не сдавался Дударек.
— Милый мой, да куда ж я укроюсь в такую пору? — жалобно простонала женщина, и не успел казак ухватить ее за руку, как она скользнула в шатер.
— Ну и бес-баба, свяжись только с такой! — с досадой проговорил Дударек. — Ну, да ладно, пусть сами теперь во всем разбираются…
Всю ночь над Волгой и крутыми ярами бушевала гроза; только к утру утих ливень и, как ни в чем не бывало, взошло ликующее солнце. Под его лучами задымилась мокрая земля и засверкали дождевые капли на деревьях, кустах и травах. Проснулись птицы, и чистый свежий воздух огласился пением и свистом. В эту пору Иванко Кольцо отправился к кринице умываться и вдруг услышал негромкий женский плач. Иванко прислушался. Всхлипывала баба, горько-страстно жалуясь на свою судьбу. Кольцо осторожно пошел вперед. Под развесистой березой, на влажном мшистом пне сидела Василиса. По тугим смуглым щекам ее катились слезы.
— Ты что? — спросил Иванко. — Кто обидел?
Повольница сквозь слезы пожаловалась:
— Бат-ть-ко…
— Ишь, ты! — усмехнулся казак. — По виду строг и будто посхимился, а сам в темную ночь добрался-таки до медовой колоды…
Василиса вспыхнула:
— Не мели, Емеля! Постыдись…
— Да я же правду?
— Все вы так, словно борзые кобели, а батько иной… Ох, горько! Оттого и плачу, что прогнал… И не дотронулся…
Иванко смахнул шапку и захохотал:
— Воды-то, воды сколько ноне! Потопнешь… Ух, и нашла о чем плакать! Свято место впусте не бывает. Милая, — прошептал он. — Затосковалась, а? — Он протянул к женщине руки.