Еще не август
Шрифт:
Теперь запись можно было слушать с любого места и, если надо, по многу раз.
– Молодец, что телефон не выключила, – похвалила Марго с порога, – Давай включай.
Голос Леры на этот раз зазвучал мягко, с теплом и любовью:
«Полиночка, ты толком ничего не помнишь, и это твое спасение. В твоем сознании все, что происходило, предстало как яркое приключение. Ты несла восхитительную чушь про время, которым могла управлять, про космические дыры в твоей голове. Сидя на больничной койке, ты не выпускала карандаш из рук, нащупывая в темноте путь, хорошо знакомый великим художникам: то ли лестницу в небо, то ли ступеньки в ад. Лечили тебя долго. Оказалось, что достались тебе по наследству паршивые дедушкины гены. Кто знал, что алкоголизм Костиного отца – следствие психической болезни. Твой дед, Василий Петрович Мухин, сначала запил, а потом не справился с тяжелейшей депрессией, когда бабушка Нина выкинула его. Она любила уточнять: „Под зад коленом“, а он выстрелил себе в рот из охотничьего ружья. Не будь его воли, не завертелась бы наша с папой семейная жизнь. Это он придумал отправить нас в Болгарию, чтобы не допустить свадьбы с Верой Лебедевой, моей сокурсницей. Хорошей девушкой, отличницей, но, как тебе сказать…»
Вера дернулась, потянулась к телефону. Марго шлепнула по руке.
«…скучная она и слишком принципиальная. Какое-то идиотское подростковое упрямство и самоотверженность. Костя сам от нее убежал, уводить не пришлось. Правда, как-то по пьяни вдруг признался, что любил Веру, что она ждала ребенка, но из-за меня аборт сделала.
На голос наложился какой-то посторонний звук вроде разбившегося стакана, потом недолгая тишина, шорохи, хлопнувшая дверь, чей-то визгливый окрик: «Зачем стакан брала? Доктора… позовите доктора…».
Запись остановилась. Долгая пауза – и опять с того же места:
«…Страшно жить. Мама, сегодня ты приходила. Плакала тихонько, но я услышала. Крепко ты сдала за мою болезнь, совсем старенькая стала. Даже после гибели твоего Васи так много не плакала. Глупая у тебя дочь. Всю жизнь считала себя нелюбимым ребенком. А потом не могла тебе простить, как ты, поджимая губы, сквозь зубы цедила ядовитые упреки в адрес Полинки, повторяя, что „яблоко от яблони“, что внучка – наркоманка и проститутка, а Костя – конченый алкоголик. А ведь он тогда еще держался, еще не запил, не ушел в сторону. Попросту спрятался. Ходил рядом, сидел рядом невидимкой – бессловесный, непроницаемый, отстраненный. Сработала самозащита. У вас сработала, а моя сломалась. Вы не виноваты. Это я сама. Вот вспомнила почти мистическую историю, которая приключилась со мной перед тем, как свалилась окончательно. Два года назад нам пришлось разъехаться. Мама, ты заявила, что больше не можешь с нами жить, и перебралась в квартиру-кормилицу, которую тебе завещал дед Вася. Ты сначала там жить не хотела, решила сдавать, а потом взбрыкнула и переехала, но жить на одну пенсию у тебя не получалось, но речь не об этом. Позволь мне выговориться. Этого практически не случалось в диалогах с тобой. Слушать ты не умеешь не потому, что бессердечная – нетерпеливая. Мысль улавливаешь сразу и мгновенно реагируешь, не давая закончить фразу. Так было всегда: мы умолкали, ты говорила. Неудивительно, что груз недоговоренного, даже скорее невыговоренного кажется причиной моей сильной одышки и невозможности набрать в грудь достаточно воздуха. Комок в горле, дыхательный спазм и глаза на мокром месте – это у меня с детства. От беззащитности или, правильнее сказать, от незащищенности. Синдром двоечницы, неудачницы-дочки перед супермамой. Ты сама много раз говорила, что ждала сына – хотелось по молодости угодить отцу. Потом желание делать хоть что-нибудь не для себя прошло навсегда. Рожала не ребенка, а подарок любимому. Подарок не получился, но отцу понравилась его копия: сероглазая, с белесыми тонкими волосиками – полная противоположность твоей смугло-чернявой породе. Отца почти не помню, ты ушла от него к другому мужчине, когда мне было всего три года, решив, что будет лучше для всех, если ребенок забудет своего „кобеля-папашу“. Он завел шашни с молодой ассистенткой в долгой киноэкспедиции на Урале. Добрые люди донесли, ты накатала письмо парторгу киностудии. Отца уволили: на одного фотографа меньше, делов-то, зато никто в твою сторону косо не посмотрел – такого, как ты, директора фильма, теперь это называется продюсер, надо было еще поискать. Все режиссеры выстраивались к тебе в очередь. Победил самый сильный, далеко не молодой, но зато крепко заслуженный. Он позвал тебя замуж, и с тех пор, вплоть до его смерти, которая случилась достаточно быстро, ты почти ни с кем больше не работала. Не знаю, как сложилась бы моя жизнь с отцом, но за отчима тебе благодарна. Эдуард заменил мне всех, даже друзей, с которыми было не так интересно, как с ним. Удивительно, что мы оба робели перед твоей красотой. Помню, как вдвоем стоим перед зеркалом, растерянные, неуклюжие, и стараемся освоиться в новой нарядной одежде, которую ты приказала надеть на премьеру фильма. Эдуард в светло-сером замшевом пиджаке напоминает беременного слона, а я – кремовую куклу в оборчатом бледно-розовом платье. И вдруг за нашим и спинами вспыхивает пламя. Это ты, наша красавица, затянутая во что-то кроваво-алое с золотыми искрами, стараешься справиться с копной смоляных волос, никак не желающих укладываться в ракушку на затылке. Мы теряем дар речи, боясь обернуться. Я первой выхожу из ступора и бросаюсь обнимать твои колени – выше не дотягиваюсь: мне нет и шести. Ты вскрикиваешь и отгоняешь меня, чтобы не помяла платье, зовешь на подмогу бабушку. Бабуля уводит меня на кухню и наливает чашку киселя, приказав немедленно выпить, если хочу пойти в кино. Давлюсь крахмальной слизью, выплевывая косточки, как вдруг одна вишенка падает с ложки на платье. Зная, что накажут за неряшество, стряхиваю ее с оборки, как тут же разливаю на колени горячий чай.
Бабушка быстро запечатывает мой рот ладонью и шепчет: „Не смей реветь, маму сейчас нельзя беспокоить“, но я рыдаю от невыносимой боли. На коленях вспухают пузыри, и холодная вода не помогает. До премьеры остается каких-то полчаса. Ты швыряешь в угол сумочку и в отчаянии произносишь: „Вот так всегда! Если куда-то собрались, значит, Лерка все испортит!“ Эдуард вызывает „скорую“ и напрочь забывает про такси, которое приехало за нами, чтобы везти в Дом кино. Он усаживает тебя в машину, успокоив, что обязательно подъедет к окончанию фильма, а мы едем в больницу. Потом наступает утро вашего отъезда в Ялту, потом такие же утра, дни, вечера перед командировками в Киев, Ленинград, Москву. В квартире еще долго пахнет твоими духами, и я вывожу потным пальцем слово „мама“ на запорошенной пудрой столешнице трельяжа. Бабушка всю жизнь, как попугай, повторяет: „Маму нельзя беспокоить“. Мои детсадовские болезни и успеваемость в школе расстраивают тебя. Бабуля лживо рапортует в письмах и телеграммах, летящих в разные уголки страны, о стопроцентном здоровье дочки, о хороших оценках, вкладывая в конверты фотографии беззубой девочки с букетом и бантом, потом угловатого подростка, а потом… В мои неполные пятнадцать уходят из жизни сначала бабушка, а потом Эдуард. Наконец я становлюсь твоей дочерью, но, вовремя не усвоив законов игры в дочки-матери, мы обе начинаем их нарушать. Это потом, через два года, появится Василий Петрович Мухин, Костин отец, как завершающий, но самый мощный аккорд твоей женской биографии. Твой необычайный дар блистательной стервозности расцветет с ним на полную катушку, а я получу от вас в подарок мужа Костю, а от Кости – дочку Полину… Что-то я далеко ушла от истории, которую собиралась рассказать. Для этого надо выпрыгнуть из детства и прибавить лет тридцать, приблизившись к своему „ягодному“ юбилею. Прервусь ненадолго, передохну».
Вместе с наступившей тишиной комната наполнилась серым сумрачным светом зимнего дня. На часах был полдень, а за окном полумгла приближающегося снегопада. Вера включила настольную лампу. Свет под ней растекся аккуратным кольцом, похожим на тарелку. Тени стали еще гуще, а голос зазвучал ярче, словно сфокусировав последнюю энергию.
«Мама, после смерти твоего любовника и переезда пришлось чуть ли не каждый день тебя навещать: то давление подскочило, то упала на ровном месте, восьмой десяток – не шутка. И вот всякий раз, как я заезжала во двор твоего дома, мне на глаза попадалась симпатичная пожилая парочка. Она – сухонькая старушка в белом вязаном берете, он – седой, согнутый пополам старик на кривых ногах, с палкой в трясущихся руках. Ступают осторожно, глядя под ноги, и курлычут что-то на ухо друг другу. Я сразу мысленно обозвала их „голубками“. Удивительным казалось то, что, в какое время суток к тебе ни заезжала, они всегда выходили из дому. Однажды,
Не знаю, правда или нет, но говорят, что он ее придушил, а потом сам отравился… Может, враки, но странно как-то – чуть ли ни в один день умерли“. Проверяться тогда не побежала, даже думать не хотела. Всего год прошел после операции. Чувствовала себя нормально. Какого-то разумного объяснения этой странной встречи с потусторонним миром в лице усопших Шишкиных у меня не нашлось. Но совсем недавно ты, Костя, опять напомнил мне историю этой семьи, принеся в дом диск нашумевшего фильма австрийского режиссера под названием „Любовь“. Я, посмотрев его, сразу вспомнила моих „голубков“ и в тот момент безоговорочно поверила слухам про их совместный уход. Конечно, Шишкин, бесконечно любя свою жену, помог ей уйти, и неважно, как ушел сам. Просто ушел… В тот вечер после фильма я спросила тебя: „Костя, а мог бы ты, как Шишкин, меня спасти?“ Ты не понял моего вопроса и посмотрел как на слегка поехавшую головой: „Какой Шишкин? От чего спасать?“ Тогда я решилась попросить о помощи, ну, например, как в кино – подушку на лицо, и все… Что ты ответил? Ты отшутился, что желание меня придушить у тебя возникает каждый день из-за моих глупостей и что я никогда не вылечусь, если не буду верить врачам, которые назначили еще одну „химию“, и вообще, что скоро человечество обязательно найдет способ, как с этим бороться. В этот момент я поняла: ты меня не любишь. И про желание придушить – не шутка, но шуткой останется навсегда, и помощи от тебя не дождусь. Все, как всегда, должна сделать сама, даже уколы. Ты боишься шприцов, крови и покойников.
Костя, а помнишь, как мы отметили нашу серебряную свадьбу? Невеста была лысой и бледной. Но, если честно, я себе тогда нравилась – стильно выглядела. Обнажившаяся черепушка оказалась идеальной формы, глаза выкатились на пол-лица, а кожа приобрела алебастровую прозрачность на лбу и ушах. Готика просто, но тебе, конечно, нравилась другая Лерка, в которую влюбился двадцать пять лет назад: сексуально неудовлетворенная, очень чувственная, недавно оставленная своим первым возлюбленным. Тому, первому, досталась незавидная роль репетитора семейной жизни. Ученица оказалась тупой, трусливой и бесхарактерной. Он быстро сбежал, поскандалив с потенциальной тещей, а я не бросилась догонять. И за тобой особо не х отелось бегать, просто удивляло, что после бурных болгарских каникул ты ушел в „несознанку“. Вел себя очень странно. Если правда про Веру, то понятно почему».
Вера опять попыталась остановить запись, но Марго стукнула ее по руке:
– Не смей, держи себя в руках. Пора уже посмотреть правде в глаза и успокоиться.
«Когда ты впервые зашел в дом с охапкой разноцветных, ненавистных мне астр и театрально бросил их к ногам, мама в тебя влюбилась, произнеся сакраментальное: „яблоко от яблони…“, но тогда это в этой фразе заключался совсем другой, позитивный смысл. Вы с твоим отцом были в ее вкусе: цветы – корзинами, шампанское – рекой, клубника – ведрами. Умели пустить пыль в глаза. Было чем: красавцы, острые на язык. Папа – большой партийный начальник, сын – будущий журналист, денежки водятся. Про гнилую наследственность стало понятно потом, когда поперли твоего отца со всех постов за беспробудную пьянку. Поначалу у тебя к спиртному тяги не было, был кураж: гитару в руки, девчонки в глаза заглядывают, ну как не выпить, и поехало… Еле дотянул до диплома, пошел работать в третьесортную газету, полысел и накачал пивной живот. Очень скоро в материнских глазах появилось презрение. Она перестала кокетничать с тобой, а потом разговаривать. Семью спасло от разрушения появление на свет нашей Полинки. Все сбавили обороты и продолжили жить ради ребенка, напоминая друг другу об этом, когда уже никаких доводов не находилось. Так и дожили до серебряного юбилея. Тебе захотелось отметить это как-то необычно. Придумал поездку на Кубу. Онколог предупредил, что после перенесенной болезни мне вредны буквально все радости, за которыми туда едут: солнце, алкоголь, кофе и сигарный дым. Я согласилась с его доводами, но не стала объяснять, что человеку важно опять все это попробовать просто для того, чтобы захотеть жить.
То, что случилось с мной на Кубе, не объяснишь никому. Ты, который был рядом, все видел, слышал, так ничего и не понял. Правда, однажды спросил: „Так у тебя что-то было с тем кубинцем, который топчаны по пляжу таскал? Вы же в одном университете учились?“ Ох, Костенька, было, и как! Да и, прости меня, повторилось прямо у тебя под носом, пока ты убегал на „кубинский массаж“».
Марго аж подпрыгнула:
– Ты слышала? Кубинец, тот самый, помнишь? Красавец. Я же говорила, что она с ним спала. Ну Лер-ка, ну зараза, так их всех.
– Да тихо ты, – возмутилась Вера, – дай послушать!
«Звали его Педро. Дурацкое имя, словно из какой-то мыльной оперы, даже стыдно было произносить его вслух в окружении сокурсников. Очень быстро придумала ему прозвище Печкин за то, что был жаркий до умопомрачения и черный, как сковородка. Печкин любил все русское: математику, шахматы и меня. Познакомилась я с ним, еще когда в школе училась, а потом оказались в одном институте. Не ты лишил меня девственности, но и не Печкин. Это был репетитор, которого мама наняла подтянуть меня по истории. Он вполне тянул на роль потенциального жениха, но ни о чем другом, как о контрацепции, не заботился. Зачем нужен секс и что в нем хорошего, так и не поняла. Не поняла и с тобой в Болгарии, уж прости меня. Открытие произошло с Печкиным, но его забрал Фидель. Печкин звал с собой, умолял расписаться. Я представила лицо мамы и отказалась. Рыдала в подушку, бегала на почту за письмами до востребования и обцеловывала их сверху донизу. Он писал, что больше так не может, что приедет жениться: места у них в семье всем хватит, и для мамы тоже. Работу в кино он, конечно, ей не обещает, но и без этого можно прожить. Этого я боялась больше всего. Представить его разговор с мамой было выше моих сил. Помнишь, как на лестнице Центрального телеграфа мы с тобой, дорогой Костя, столкнулись лбами, когда оба пыталась налечь на тугую, тяжелую дверь? Это я бежала звонить любимому Педро, но так и не позвонила в тот день. Наверное, удар о твой железный лоб был такой силы, что я потеряла разум. Шел сильный дождь, ты распахнул зонтик и нежно подул на мою шишку, взбухшую под прядью мокрых волос. Теперь уже почти не помню, как все было, но осталось ощущение, что ты шел по пятам. Ты сказал, что не можешь забыть всего, что произошло между нами в Болгарии, а я, забыв об этом капитально, вдруг вспомнила, рассмотрев под дождем, твои синие глаза, твою смешную улыбку с щербинкой. Разговор с Педро я заказала почему-то на завтра, а ты ждал у входа и проводил меня к парадной моего дома, а потом и к двери квартиры. О чем говорили, не помню. На следующий день ты появился с букетом астр и бросил под ноги. До Педро я дозвонилась и, как мне тогда, казалось, наврала, что встретила другого человека, что не надо ни его Кубы, ни звонков, ни писем. Это все случилось больше четверти века назад. Все эти годы я вспоминала о Печкине только во время супружеского секса, чтобы дойти до оргазма или для того, чтобы себя ублажить, когда ты превратился в импотента. Кто мог подумать, что судьба вдруг решит побаловать меня под конец?