Есенин. Путь и беспутье
Шрифт:
В апреле 1917-го (в номере за 9-е) эсеровская газета «Дело народа», та самая, где Райх работала техническим секретарем, опубликовала «Марфу Посадницу», а через несколько дней в помещении Тенешевского училища состоялся «Вечер свободной поэзии», где Есенин эту поэму читал. Зал полон, в дверях стоят, конечно, не из-за Есенина, а из-за Тэффи, Клюева, Маяковского, Корнея Чуковского. Но уже одно то, что и его имя вынесено на такую афишу, дорогого стоило. На радостях (в первостатейной компании он еще не выступал) Есенин, получив гонорар, пригласил девочек и Алешку Ганина за город – надо же отметить наступление весны, и в прямом, и в переносном смысле! Лет двадцать спустя, мучась вынужденным бездельем (Мейерхольду назначено санаторное лечение, а он без жены никогда и никуда не уезжал), Зинаида Николаевна набросала план воспоминаний о Есенине, точнее, о своей недолгой семейной с ним жизни. Дальше чернового плана работа не сдвинулась, листочки затерялись в архивном ворохе, а когда вынырнули,
«1. В деревне – пруд – рыбы не поймали
2. Горелки – за то что девочкой неловкой предстала
Вижу, что Зинаида Николаевна собиралась начать воспоминания с описания загородной поездки, состоявшейся в один из весенних дней 1917 года. В компании молодежи мои будущие родители провели воскресный день где-то поблизости от Питера (название деревни мама не упомянула). Это был не день знакомства, первая встреча произошла несколько раньше, когда Есенин пришел в редакцию петроградской газеты “Дело народа”… Потом были еще две-три встречи, на людях, они закрепили знакомство, но не больше. Поворотным, определившим будущие отношения, был день в деревне. После того как они поженились, отец подарил матери свою фотографию (вернее, это половина снимка 1916 года, где отец сидит за столом вместе со своим приятелем Мурашевым) с надписью: «За то, что девочкой неловкой предстала ты мне на пути моем». Мама объяснила мне, что девочкой неловкой она «предстала» в деревне, когда играли в горелки.
– Не знаю, что со мной тогда было – я все время спотыкалась и падала, надо мной смеялись».
Татьяна Сергеевна билась над расшифровкой плана воспоминаний матери спустя чуть ли не полвека после ее смерти и не имея под рукой никаких документов, опираясь только на собственную, не слишком внимательную полудетскую память. На самом деле тот весенний день поворотным не был и фото свое Есенин подарил Зинаиде Райх не после свадьбы, а вскоре после неудавшегося пикника – просто так, на добрую память и чтобы утешить. Над городской кралей, не умеющей бегать и перепачкавшей в весенней голой земле выходную светлую блузку, наверняка обидно, а то и зло смеялись деревенские подлетыши, а не Есенин с Ганиным. Они и горелки-то, думаю, не затевали – какие горелки вчетвером? – а, вспомнив свое деревенское детство, пристроились к чужой игре. Да и фотография была заказана не для будущей невесты, а по собственной надобности. В феврале 1917-го поэт («сдуру») обрил голову, так как частым мытьем «иссушил кожу», и посему не желал «сниматься». Снимок, из которого весной 1917-го Есенин заказал «выкадровку», был последним, где он при своих «фирменных» пышно-кудрявых волосах и в штатском платье, то есть такой, каким ни Мина, ни Зинаида его еще не видели. Если б меж будущими супругами завязалось что-нибудь посерьезней, Сергей Александрович ни за что не укатил бы на целый месяц в Константиново, предоставив приятелю ухаживать за чужой невестой. Про то, что у Зинаиды есть какой-то «жених», Ганину, видимо, было известно, но у какой смазливой двадцатидвухлетней особы нет в запаснике кандидата в женихи? Тем паче что неизвестный обожатель бойкой эсерочки где-то там, в полунетях, а не около и неотвязно? Да и вообще душой Есенин весь уже не здесь, в Питере, а на родине, в деревне – что там? как там? – и ждет только выплаты очередного гонорара. В марте, на Страстной неделе, вместе с Клюевым он съездил на пару деньков в Москву, у отца застал только что вернувшегося из Константинова дядьку Ивана. Новость, какую тот привез, была тревожной: в уезде шурует банда недоростков, над которой начальствуют беглые солдаты. Месяц назад, еще накануне переворота, вломились в усадьбу Кашиной, перетряхнули весь дом, утащили бутыли с денатуратом, потравились, перестреляли друг дружку. А теперь и мужики волнуются – кипит деревня. Ну, отымут у Кулачихи землицу, а как меж собою делить будут?
Получив гонорар, Есенин накупил уйму умных книг – ничего более существенного в открытой продаже давным-давно не было, – и в последних числах мая пил чай уже дома. Хотел поработать – не работалось, тянуло на улицу, к людям: деревня бродила, что молодая брага. Правда, зарок он все-таки исполнил: в первые же два дня по приезде написал очередную главку «орнаментичной эпопеи» – маленькую поэму «Отчарь». Переписал набело и пошел к Кашиной. Лидия Ивановна, выслушав, попросила у него папиросу; курящих женщин Есенин не выносил, но Кашиной курить – шло. Курила и, отгоняя от глаз дым, внимательно в него вглядывалась, словно рассматривала лицо по частям:
– Да что это с вами, Сергей Александрович? «Пой, зови и требуй скрытые брега»? Не скрытые брега они требуют, наши с вами «отчари». «Грабь награбленное» – вот к чему призывают. Я лично не против отдать землю, но чтоб по закону, спокойно. И не до нитки же нас обирать! Земля, согласна, должна принадлежать тем, кто на ней работает. Но рояль, но книги! Это же мой, как говорится, «рабочий
Вернулся домой Есенин в тот вечер поздно, думал пробраться на сеновал по-тихому, но мать не спала, окликнула и завела шарманку: нечего, мол, к Кулачихе таскаться, в деревне судачить начали. Огрызнулся и решил: все, нагостился, завтра же смотаюсь. Не смотался, дождался Казанской: а вдруг Сардановские нагрянут. Сардановские не нагрянули: Вера Васильевна хворает, Николай в Москве, занят, у Анюты свои дела-заботы, а Сима – при матери, сиделкой.
Впрочем, на Казанскую Есенин остался в Константинове не только в надежде увидеть Анюту. Испокон веку с 8 июля, в Престольный праздник, деревня переселялась на три дня и три ночи из изб на улицу, и все тайное и таимое становилось почти явным. Однако ничего нового, а тем паче «гибельного» и гибелью грозящего в настроении односельчан в первое лето свободы Есенин и не увидел, и не услышал. И пили, и пели отчари не больше и не громче, чем при царе, и он со спокойной душой отчалил в Питер.
Глава девятая Что когда-то я звал дорогой… Июль 1917 – апрель 1918
Столица изнемогала от невиданной, почти тропической жары. Ганин, плохо переносивший питерскую духоту, уговаривал и девочек, и вернувшегося из Константинова Сергея ехать к нему в деревню, под Вологду, там, мол, и мой день рожденья отметим. Картошки наварим, рыбы наловим, грибов-ягод в лесу наберем, а здесь только муку у подпольщиков купим, сеструха лепех на сметане настряпает, ну и выпить, конечно… У нас, в Коншине, кроме сивухи, ничегошеньки нету – ни пива светлого, ни браги.
Есенину Алешкин план не понравился. Если уж ехать на севера, то так, чтобы и на Белом море побывать, и Соловки своими глазами увидать, а то Клюев хвастает: настоящая, исконная Русь там, в Беломорье. Девочки в восторг пришли, да и Ганин не возражал, вот только дорога в копеечку выскочит. Денег-то кот наплакал. Но Зинаида деньги добыла, где и как – молчок, но добыла, и деньги, и муку. И как тягость этакую доперла? Она и билеты спроворила, записочку на газетном бланке в карман сунула и в кабинет к начальнику вокзала – шмыг. Чем уж пузана обворожила – неизвестно, но билеты – вот они! Правда, не четыре, а три. Мина в последний момент отказалась отпуск выпрашивать. Не время, дескать, для прогулок, на январь назначено Учредительное собрание. Судьба страны решается. А собрание надо готовить. На вокзал все же пришла – проводить и сколок от сахарной головы принесла. Своим, Алеша, отдай, который год вместо чая мяту заваривают, а из сладкого – свекла печеная да брусника моченая.
И до Вологды, и до Коншина добрались быстро и без приключений, а там заскучали. Алексея хлебом не корми, дай до грибного леса дорваться, а Сергей с Зинаидой грибов не видят, рыба у них не клюет, только и разговоров – каким маршрутом до Соловков плыть? Чтоб и дешевше, и проще. Через Умбу или через Архангельск? Зина – за Умбу, а Сергею охота по Архангельску побродить. Ганин путь на Архангельск зарубил на корню. Ветка – тяжелая, военные грузы везут, да и дороже намного. А в Умбе за гроши с рыбаками сговориться – плевое дело, народ бедный, кроме семги малосольной, торговать нечем.
Зинаида все больше и больше удивляла Есенина: не капризничала, не куксилась, не уставала, шла и тащила наравне с ними, мужиками. А когда присаживались, хоть на часок, пусть и на заплеванной вокзальной скамейке, тут же начинала «вить гнездо» или «строить нору», и делала это незаметно, не суетясь. Отойдут по малой нужде, вернутся, а у нее все по местам разложено, споро, ладно, удобно. И главное что? Их, кобелей, трое – в Коншине школьный товарищ Ганина к компании присоединился, в Архангельске, в торговом мореходстве работает, а на Соловках не был, – и все трое, хорохорясь, зубы ей заговаривают, а она… И улыбается, и хохочет, и глазки строит, но – всем поровну, ни грамма не перевесит. И в Умбе, как на причал двинули – до Соловков баркас нанимать… Они, ушлые, с первым попавшимся впустую торгуются, а красуля прошлась по причальному бережку, вернулась и говорит: вот к той тетке, рыбачке, идите, баба что надо, а эти все злые, с похмелья. Вы первым, Сережа, ступайте, вам не откажет, у нее в матросиках ребятишки-подлетыши, вроде вас, блондинистые да кудрявые.