Есенин. Путь и беспутье
Шрифт:
– Ладно, Жор, предупрежу.
И в самом деле предупредил, вот только потверже почему-то не получилось. Мариенгоф фыркнул и перевел разговор. А разговор все о том же: завязывай, мол, со своим крестьянским обозом. Дело надо делать. Дело и деньги. У тебя-де книжица вышла, не сегодня-завтра вторая выскочит, за ней третья. А папиросы купить не на что. Разуй глаза, присмотрись. При Союзе поэтов кафе открылось. На насиженном, всей Москве известном местечке. Было «Домино», стало «Кафе поэтов». Вот и мы откроем, и кафе, и книжный магазин. Вадим говорит, лучше всего в бывшем «Боме». На Тверской. Вроде как кафе при издательстве. А по сути, издательство при кафе. Заведем в это стойло своих Пегасов, и потекут денежки. И публика потечет, и не свой брат, сочинители, а самая настоящая читающая публика. В квартирах – холодрыга, керосина нет, электричества тоже, а у нас – ты. Знаменитый русский поэт. Потом историки назовут: кафейный период русской литературы. Ты
Есенин набычился: заводить вскормленного на рязанских лугах Пегаса в бывший «Бом» ему решительно не хотелось. Когда-то, еще до войны, его туда Анна Романовна упросила зайти. Любопытно же посмотреть, а одна стеснялась. Зашли, заглянули в меню и вон выскочили. Но Мариенгоф не отставал. А однажды случилось вот что. Сидели, как обычно, вчетвером (Есенин, Мариенгоф, Шершеневич, Кусиков) у «Поэтов» в бывшем «Домино». Пятым за их столик, и тоже как обычно, подсел презанятный чудак. На вопрос, кто, откуда чудак неизменно помалкивал, дескать, Дид Ладо, художник, а все остальное значения не имеет. Обычно подсаживался он ненадолго, но на этот раз осел. Пришлось смытывать удочки и искать другое место. Прошли пол-Тверской, оглянулись, а Дид Ладо тут как тут. Не отстает. Дошли до «Люкса». Есенин прощается, дескать, мне сюда. А они все, и художничек тоже: и нам, мол, туда же. Мариенгоф, разозлившись, откланялся.
Устинов, не обнаружив среди нагрянувших прилипал «черного кондитера», успокоился и усадил незваных гостей за стол. Ужинали, как вспоминал Шершеневич, тихо, и ничто не предвещало крутой развязки: «Столетнего вина не было. Дид Ладо осушал жидкость, недавно выкачанную из зазевавшегося автомобиля. Беседа носила дружественный и мирный характер. Устинов жаловался на напряженное положение на фронте. Кусиков, как всегда, бренчал гитарой и шпорами. Устинов сказал:
– Того и гляди, они займут Воронеж.
Вдруг неожиданно для всех Дид Ладо, уже вместивший в себя больше влаги, чем может вместить бак “форда”, с явно несоображающими глазами ляпает:
– Вот тогда им по шее накладут!
Есенин не понял:
– Чего ты, Ладушка, плетешь чушь? Если отнимут Воронеж, так, значит, не им, а нам наклали.
– Я и говорю: большевикам накладут, слава Богу!
Устинов встает. Хмель выскочил у всех, кроме Ладо.
Устинов подходит к столу, вынимает оттуда наган и мерными спокойными шагами направляется к художнику. При виде дула тот тоже трезвеет и начинает пятиться к стене, пока, смешно дрыгая ногами, не падает на кровать, оказавшуюся под его спиной.
Уже нет тихого Устинова, Георгия Устинова, хозяина и друга. Стоит Устинов-фронтовик.
Губы говорят четко и разборчиво:
– Сейчас я тебя (в бога, душу и во все прочие места) прикончу.
Медленно поднимается наган. Кусиков и я бросаемся между ними. Одно мгновение, и Ладо стоит на коленях… а мы с Кусиковым летим куда-то в угол.
– Будете защищать – и вас заодно!
И вдруг вырывается Есенин. Он, кажется, никогда не был таким решительным. Он своим рязанским умом лучше нас всех оценил создавшееся положение. Он подлетает к стоящему на коленях художнику: раз по морде! два по морде! Дид Ладо голосит, Есенин орет, на шум открываются двери и из коридора сбегаются люди. Стрелять Устинову уже трудно. Да и картина из трагической стала комической: Есенин сидит верхом на Ладо и колотит его снятым башмаком. Затем Устинов берет Ладо за шиворот и, спрятав револьвер, выводит гостя в коридор. Там легкий толчок, от которого Ладо головой открывает дверь противоположного номера; еще один толчок – и Ладо быстро сосчитывает абсолютно все ступени из бельэтажа.
…Мы вернулись в номер… Есенин напомнил нам старый разговор о редиске, которая красна снаружи и бела внутри.
Когда мы вышли, Сережа ругал нас:
– Черти!.. Жорку начали уговаривать не стрелять! Да он в эту минуту не только Ладо, а и вас бы пристрелил…
Через несколько лет после самоубийства Сережи я открыл “Известия”. На последней странице было траурное объявление о кончине Георгия Устинова». (Георгий Феофанович Устинов покончил с собой в 1932 году при невыясненных обстоятельствах. – А. М .)
Не думаю, чтобы Есенин считал, что «Жорка» способен пристрелить любого с ним не согласного. Скорее всего легкокасательно предупреждал приятелей, чтобы при Устинове были осторожнее, не развязывали языки. Что же касается урока, какой преподнес ему самому этот инцидент, то урок был не слишком веселым. Отстаивать свою правду, когда имеешь дело с человеком с наганом, даже если этот человек твой друг и обожает тебя как поэта, – невозможно. Тем паче что и ты, сам, как та редиска из анекдота: красный снаружи. А что там внутри? Пока непонятно: вроде розовый, а может, и буро-малиновый.
Глава двенадцатая Собратьям моим кажется… Весна – декабрь 1919
Итак, к весне 1919
– Жизнь у них была дошлая… Петька в гробах спал… Пимен лет десять зависть свою жрал… Ну и стали как псы, которым хвосты рубят, чтобы за ляжки кусали».
В «Романе без вранья» процитированный фрагмент истолкован как доказательство нехорошего отношения Есенина к своим прежним соратникам. На самом деле эпизод доказывает совсем другое, а именно то, что у Сергея Александровича было серьезное намерение влиться в имажинизм не единолично, а всей купницей, образовав и здесь нечто вроде крестьянской секции. Проект коллективного вступления в «Ассоциацию вольнодумцев» одобрения не встретил, что с одной, что с другой стороны. И Есенин был вынужден отступиться от своей идеи, но сделал это не тотчас после описанной Мариенгофом ссоры, а лишь после того, как получил пренеприятнейшее известие от Клюева. В ответ на предложение вступить в предполагаемый Союз крестьянских писателей нежный апостол выдвинул отнюдь не нежное условие: не возражаю, но только в случае, ежели начальствовать и править буду я. В пресловутом письме в редакцию (подробнее речь о причинах появления этого письма пойдет в главе «Откол и пустыня») журнала «Новый зритель» (сентябрь 1924-го) Мариенгоф утверждает, что оруженосцы Великого Ордена никогда не были уверены в Есенине как в сотруднике и единомышленнике. Признание, хотя и сделано во гневе, – один из тех редких случаев, когда Анатолий Борисович говорит истинную правду. Роман Есенина с имажинизмом и начался с полемики, и кончился полемическим выпадом. Не согласовав свое решение с коллегами, в августе 1924-го через газету «Правда», Есенин объявил имажинизм распущенным. Не слишком красиво, но лучше поздно, чем никогда. Иначе как скандальным разводом этот неравный брак и не мог разрешиться, ибо его конец был заложен в его начале. К убеждению, что «огромная и разливчатая жизнь образа» – «основа русского духа и глаза» и что первым имажинистом был автор «Слова о полку Игореве», Сергей Александрович пришел, напоминаю, еще до встречи с Мариенгофом. Поэтому и разногласия обнаружились уже при обсуждении «Декларации имажинизма». Есенин, хотя формально и подписал групповой Манифест, оставил за собой право на особое мнение. Дескать, органической образности молодые поэты учиться должны у него, а не у изобретателей декоративного «имажизма». Вадим Габриэлович Шершеневич, человек умный и трезвый, право Есенина на особое мнение вслух и письменно не оспаривал. А тот поначалу, видя, что ему не противоречат, особо не взбрыкивал, хотя и не уставал твердить: русский имажинизм ведет свою родословную от Баяна. Словом, до поры до времени оруженосцы Великого Ордена старались не ссориться и не мешать друг другу. Сходясь, говорили (и думали) каждый о своем, а расходясь, оставались при своем мнении. В одном из верлибров той поры Мариенгоф перевел на язык «имажизма» стенограмму типичного заседания «собратьев по тому течению, которое исповедует Величие Образа»:
Опять вино
И нескончаемая лента
Немеркнущих стихов.
Есенин с навыком степного пастуха
Пасет столетья звонкой хворостиной.
Чуть опаляя кровь и мозг,
Жонглирует словами Шершеневич,
И чудится, что меркнут канделябровые свечи,
Когда взвивается ракетой парадокс.
……
Под мариенгофским черным вымпелом
На северный безгласный полюс
Флот образов
Сурово держит курс.
И чопорен, и строг словесный экипаж.