Эссе 2003-2008
Шрифт:
Театр - старосветская причуда. Нормальные американцы готовы за него платить лишь тогда, когда на Бродвее выступают полсотни длинноногих блондинок, живой слон или настоящий вертолет. Нью-Йорк, однако, - такой Вавилон, что труппа любой страны соберет себе зрителей-соотечественников.
Однажды я пришел на спектакль Бергмана пораньше, чтобы не стоять в очереди за наушниками, но оказалось, что только мне и нужен был синхронный перевод. «Полным-полно шведов», - вспомнился кстати рассказ Колдуэлла, но их оказалось больше, чем я думал, когда усаживался
На премьере театра Фоменко в Линкольн-центре не было только короля, но лишь потому, что у нас не сложились отношения с монархией. Когда русский Нью-Йорк заполнил зал, выяснилось, что наушники опять никому не нужны, кроме моей смешливой соседки. Забравшись с ногами в кресло, она жевала бутерброд, хохотала до упада и искренне хотела знать, чем все кончится. Неосмотрительно прочитав «Войну и мир», я знал, чего ждать. Следя без ажиотажа, как актеры, часто сверяясь с книгой, добросовестно пересказывают Толстого его же словами, я думал о постороннем. Меня занимал вопрос, почему в «Войне и мире» говорят по-французски?
Школа настаивала на том, что герои романа на родном языке говорят искренне, а на чужом - как придется. Поэтому, дескать, Пьер объясняется с Наташей напрямик, а с Элен - галльскими обиняками. Это, конечно, чушь. В книге все так перемешано, что Кутузов говорит по-французски, а Наполеон даже думает на русском. Не верю я и тому, что на заре ХIХ века русскому не хватало глубины и изящества. Пушкину хватало. Остается одно: будучи все-таки реалистом, Толстой показал все, как было: бессистемный варваризм.
Боюсь, что лучше всего его мог бы понять Брайтон-Бич, который, сам того не зная, подражает русским аристократам, путая языки без нужды и смысла. Чужое слово здесь передает лишь тот шарм, которого недостает родному понятию. Ну, например, латинским буквами брайтонская вывеска обещает посетителю «Cappuccino», а кириллица честно переводит - «Пельмени».
Интеллектуалы работают тоньше, рассчитывая придать вескости своим суждениям за счет иностранного наречия. Именно так изъясняется мой друг Пахомов:
– Winter, как говорят американцы, - старательно произносит он, враз исчерпав зимний запас английского (летом Пахомов пьет пиво молча).
Эта глубокомысленная манера мне живо напоминает гламурную речь глянцевых журналов. Сперва я с трудом понимал, что пишут их авторы, но только потому, что опознать знакомое английское слово мне мешал еще более знакомый алфавит. Теперь стало проще, и я лихо перевожу всяких «плэйеров», «мундиалы» и «контрибютеров» туда, откуда они пробрались в русскую прессу, - обратно, в английский.
Раньше было хуже. Дело в том, что эмигрантские авторы часто бывают пуристами. Боясь выдать себя среди соотечественников, они иногда чересчур стараются, как это случилось с Набоковым. В его «Даре», скажем, машины заправляются
– Если добавить к этой паре Чебурашку, - робко поделился я догадкой с встречающими, - можно снять постмодернистский мультфильм «Три сестры».
– Сразу видно, чему вас, дураков, в Америке учат, - ласково сказали друзья, махнув на меня рукой.
Оставшись без переводчиков, я сам постигал азы новый речи. Пересыпанная чужими терминами, она напоминала указы Петра Первого, читать которого труднее, чем Ивана Грозного. В обоих случаях радикальная реальность требовала новых слов, и их щедро вводили, беря где попало.
Но сегодня, вскормленные плодами просвещения, популярные авторы уже говорят на языке не деловом, а модном. Простодушно испещряя иностранными словами страницы якобы русских журналов («Яхтинг»), они чувствуют себя гражданами мира, не покидая Бульварного кольца. Английский - тавро избранности, знак принадлежности к тем, кто его понимает, помогающий отгородиться от тех, кому этого не дано.
В описанную Толстым эпоху таких было сорок тысяч, да и сейчас вряд ли больше. Однако именно в этой среде наконец рождается завещанный нам Ломоносовым «средний штиль» - свободный язык непринужденного дружеского общения.
Странно только, что этот язык - английский.
12.07.2004
Умер Марлон Брандо. В американском, нет, в мировом кино Марлон Брандо был анахронизмом. Он пришел из другой - героической - эпохи. Не зря Камилла Палья, самый дерзкий и чуткий толкователь американской культуры, называла Брандо «темным титаном» и сравнивала его с Караваджо и Байроном.
Фанатичный последователь Станиславского, он свято верил в силу его метода, доказав плодотворность этой школы целому поколению подражавших Брандо актеров - от Сильвестра Сталлоне до Микки Рурка.
Своим метеорическим взлетом на сцене Брандо освободил театр из плена слов. В кино он сумел подчинить себе зрителя брутальной харизмой. Его Стэнли Ковальски из «Трамвая «Желание» - неотразимый неандерталец, о котором нечего сказать критику, но который всегда будет сниться зрителю.
Мастер сырых, непереводимых на рациональный язык эмоций, Брандо заполнял собой всякий кадр, являя залу чудо чистого существования. Это была уже не игра, а магия доминирующего присутствия.