Эссе
Шрифт:
Двадцатый век — пора маньяков, и горе-реформаторов становится все больше. Видя вокруг такое множество людей, исполненных энергии, благих намерений, гражданских чувств, горячего стремления к переменам, иные удивляются тому, как незначительны свершения. Не нужно забывать, как много среди нас маньяков, и каждый тянет в свою сторону, и каждый хочет нас улучшить, и каждый предлагает собственный, нелепый, маленький рецепт. Наши дороги вымощены философским камнем, и эликсира жизни достало бы на всех желающих. Было не слишком весело, когда в маньяках значились одни мужчины, но с той поры, как пала крепость женского благоразумия, у нас явились женщины-маньячки, поистине всесокрушающий тип личности. Приходится признать, как ни печально, что медицина (которая гораздо больше, чем хотелось бы, подвержена досужим вымыслам) несет ответственность за худших из маньяков. Ибо всего несносней те из них, которые убеждены, что мы избавимся от трудностей, начав употреблять другую пищу или иначе одеваться. Есть среди них такие, что свято верят в силу простоты, точнее, в то, что нужно завести особую одежду и спать в особых помещениях, употреблять особые продукты и стряпать по особым рецептам, — и эти люди тщатся показать всем нам, которые готовы жить в любом жилище и пить и есть что ни придется, как неестественно и сложно мы живем! Иные из таких фанатиков уверены, что человек сумеет возвратить себе доисторическую цельность, потягивая постоянно воду, причем как можно более горячую и в неумеренном количестве. Другие уповают возвратиться в рай, питаясь вегетарианской мясной тушенкой (не думайте, что я оговорился, именно так: вегетарианской мясной тушенкой, я сам ее когда-то пробовал). Есть и такие, что идут
Надо сказать, что и белье из впитывающей ткани, и пища, которая готовится на солнечных лучах, и все другое, за вычетом одной мясной тушенки для вегетарианцев, на свой лад хорошо и, без сомнения, полезно (что было бы нетрудно доказать), и нам жилось бы много лучше, питайся мы и одевайся так, как нам советуют. Но совершенно очевидно, что ни один такой совет не может стать ни философским кредо, ни стержнем социальных перемен, как это представляется маньякам. И потому, хотя вначале слушать их забавно, мы покидаем их со скукой и досадой — их мир нам чужд. Трудно сказать, из-за чего они так расплодились в наше время. Доподлинно известно, что в отличие от нищих маньяки жили с нами не всегда и в прошлые века их не было на свете, особенно в периоды сложившихся режимов власти, общеизвестной и общепринятой философии и единой религии. В такие времена для чистоплотности, порядка, чувства меры и понимания того, что представляет ценность, имелось собственное место, и у маньяка с его болезненным мировоззрением не было питательной среды. Но в переходные эпохи, когда единый мощный луч разъят на сотню меркнущих и загорающихся разноцветных лучиков, когда система власти, и религия, и философия теряют свою цельность, на сцене появляются маньяки. Вот уже лет сто пятьдесят, как их становится все больше, — это маньяки от науки. Чтобы найти похожее явление, нам следует, отбросив около шестнадцати столетий, перенестись в другую переходную эпоху, когда на свете процветали их родоначальники — волхвы и маги. В те дни духовных сумерек, среди перемещавшихся деревьев, среди вздымавшихся и падавших холмов, сидел маньяк, который, воздевая длинные, худые руки, взывал «декдем» [4] и принимал любого светлячка за восходящее светило. Но когда эти времена кончаются и появившиеся солнце, залив всю землю ясным светом, рассеивает призраки и открывает взору контуры холмов, деревьев и ручьев, когда выходят в поле люди и обращают лица к горизонтально падающим солнечным лучам, не думая о длинных и дрожащих тенях, отбрасываемых их телами, и кажется, что первозданный мир, покрытый утренней росой, дарован человеку, — тогда все возвращается на место. Только маньяков там не видно. Они умчались вместе с мотыльками.
4
«Декдем» по-валийски означает «приди ко мне». Это слово употребляет Жак, персонаж комедии У. Шекспира «Как вам это понравится», считая его «греческим заклинанием, чтобы заманивать дураков в круг». (Примеч. перев.)
О нелюбви к чужим
Пожалуй, лишь одна история о Чарлзе Лэме, единственная среди всех, которые известны, мне никогда не представлялась остроумной. Есть много способов рассказывать о том, как было дело, но я пишу по памяти и приведу, должно быть, самую распространенную из версий. Однажды Лэм обрушился с великим жаром на нрав и репутацию какого-то лица, и собеседник, удивленный пылкостью писателя, прервал его, сказав: «Не ожидал, что вы знакомы с этим человеком». «Ну что вы, я в глаза его не видел! — воскликнул Лэм в ответ. — Я не способен ненавидеть тех, кого я знаю». Эту историю всегда приводят как пример его прелестного чудачества, парадоксальности и прочего, из-за чего я никогда не мог ее понять, ибо как таковая она досадно мало отвечает цели: при всей своей бесспорной неожиданности, ответ писателя был прост и искренен и ни в малейшей степени не отражает какого-то особого отличия или великого своеобразия его ума, как думают его биографы. И отвечая в простоте души, все мы ответили бы теми же словами. Уж таковы мы, англичане, — приберегаем ненависть для тех, кого не знаем.
Другие нации добрее к посторонним: любезнее, радушней, вежливее, и ланкаширское присловье «при виде чужака хватайся за кирпич» только доводит до гротеска то, что мы чувствуем на самом деле. Но мы зато не опускаемся до резни и вендетты и не преследуем жестоко наших ближних. Все это мы предоставляем странам, превосходящим нас радушием и вежливостью. Уж если мы знакомы с человеком, мы можем с ним поссориться или, в конце концов, подраться, но ни за что на свете не дойдем до ненависти. А так как в душах у людей всегда есть накопившаяся ненависть, которую необходимо разрядить, мне кажется, что наш английский способ изливать ее на посторонних на самом деле выше всяческих похвал. Возьмем английскую гостиницу и поезд, два хорошо известных всем примера британской черствости и холодности чувств. Это поистине резервуары ненависти, предохранительные клапаны для сброса горечи и злости, которые сообщают безмятежность нашей личной жизни, спасая от разрывов и семейные и дружеские узы. Мы применяем их как сток для нашей мрачности и желчи. В краях, где радуют гостиницы, дома унылы, и жители тех стран, где в поездах царит учтивость и приветливость, способны заколоть и отравить своих друзей и родственников. Британцы тоже склонны к этим зверствам, когда находятся среди чужих: сидят в вагоне поезда или ночуют в незнакомом месте. Мы отравляем окружающих холодным и надменным взглядом или сражаем наповал сердитым шорохом газет в читальнях, зато потом, очистившись душой, исполнясь благости и мира, мы можем смело возвращаться к нашим близким.
Боюсь, из-за любви к поспешным выводам я попаду когда-нибудь в беду. Ибо нимало не уверен, что все мы это вправду совершаем, уверен я лишь в том, что делаю так сам. Среди знакомых и друзей меня считают кротким человеком, но, оказавшись за границей, на чужбине, я всюду сею разрушение и смерть. Я отправляю в ссылку целые народы, подписываю сотни смертных приговоров. Довольно мне разок проехаться в метро, и я заткну за пояс Тамерлана и переплюну самого Нерона. Ватага школьников, ввалившихся в автобус или рассевшихся в вагоне пригородного поезда, способна разбудить во мне такое, что даже Ирод бы не стал со мной тягаться. Ни пол, ни возраст не смягчают мое сердце — виновных ждет жестокая расправа. Из-за безделицы, вроде скрипучих башмаков, владелец попадает на галеры или всю жизнь гнет спину на плантациях. Довольно малости: бессмысленного взгляда, слишком густого слоя пудры на носу, пронзительного голоса, не в меру пышных бакенбардов — и я немедля хлопаю в ладоши и призываю своих верных палачей. Но я поистине ужасен, когда мое холодное неистовство и впрямь имеет под собой какую-либо почву. Положим, я сижу в концертном зале, где люди из Союза Возмутителей Спокойствия, как водится, швыряют заготовленные пушечные ядра на принесенные с
Признаюсь заодно, что неприязнь, питаемая мной к иным из незнакомцев, по большей части чувство совершенно вздорное, и многие мои ближайшие друзья, когда я знал их только с виду или понаслышке, казались мне отталкивающими личностями. Даже потом, когда нас наконец знакомили, предубеждение мое рассеивалось очень медленно. Нет человека, которого я полюбил бы с первого же взгляда. И первым впечатлениям я никогда не верю — они меня подводят; хоть я готов отстаивать их в споре, впадая в крайности и раздувая до небес, на деле я ничуть на них не полагаюсь и исхожу из них лишь в чрезвычайных случаях. Все те, что любят прихвастнуть, будто при первой встрече с человеком какой-то «голос» им сказал, что это их великий недруг или друг и после так оно и вышло, страдают небольшой понятной слабостью — пристрастием к самообману. Встречая новое лицо, мы все испытываем то, что нам приятно называть предвиденьями, внезапными прозрениями, нечаянными вспышками критического чувства, но для людей благоразумных все это значит очень мало. Наверное, в эту самую минуту какой-нибудь схоластик тщится доказать, что все такие скороспелые оценки точны, надежны и заслуживают веры, ибо идут от подсознания, а лишь оно одно слывет сейчас непогрешимым, и все-таки я их считаю крайне ненадежными и вижу в них лишь сумму мелких впечатлений от голоса, прически, платья и манеры человека — от разных разностей, не стоящих внимания. И потому шестое чувство, интуиция, чудесный дар заглядывать в чужую душу — всем этим славятся обычно женщины, — не более чем утешительная сказка. Будь женщины и впрямь одарены такою дивной силой, плохо пришлось бы нам, мужчинам, но так как сила эта им отнюдь не свойственна, им и самим приходится довольно трудно в жизни.
По-моему, никто из незнакомцев не вызывает в нас такую неприязнь, как те, о ком мы много слышим, никогда не видя, иначе говоря, друзья наших друзей, с которыми мы так легко сближаемся, когда их наконец встречаем. Трудно поверить даже на минуту, что все эти скучнейшие неведомые личности хотя бы вполовину так умны, добры и интересны, как нам о том толкуют непрестанно, и в нас живет неколебимая и тайная уверенность, что наши пылкие друзья на сей раз заблуждаются. Возможно, эта наша неприязнь замешана на ревности, но главное — нам докучают эти разговоры, эти рассказы о чужих, а потому и безразличных нам успехах, нимало не похожие на славное перемывание косточек всем тем, кто входит в общий круг. Я кончу, как и начал, Чарлзом Лэмом, ибо он выразил однажды очень ярко то чувство, которое присуще каждому из нас. Эта история есть в дневниковых записях у Мура: «Кенни сегодня вспомнил, как Лэму долго досаждала дама, превозносившая какого-то „очаровательного человека“. Она его хвалила и расхваливала, пока не завершила так свою тираду: „Благодаренье Богу, я-то его знаю“. „Благодаренье Богу, я его не знаю, — немедля отозвался Лэм, — и потому пошел он лучше к черту“».
По-моему, мы все так отвечаем.
Во славу обыкновенной женщины
Огромное число мужчин, особенно немолодых, в душе страшится «новых» женщин — эмансипированных, отвергших вышивальную иглу и пяльцы, оставивших домашние пределы, занявших в мире положение мужчины и до какой-то степени усвоивших его привычки. И, ополчаясь против них, насмешничая и брюзжа, мужчины просто уступают тайным страхам. При виде молодой особы, решительной, умелой, энергичной, они пугаются как дети, ибо им ясно, что игра проиграна: они не смогут больше важничать и похваляться деловитостью перед благоговейно вторящим им женским хором, — проникнув за кулисы делового театра сильной половины человечества, женщины выведали, что актеры слабы. Я, правда, тоже возражал против подобных женщин, но льщу себя надеждой, что делал это по другой причине. Признаюсь честно и без похвальбы, они мне не внушают опасений и, более того, внушают мне спокойствие — мы с ними так похожи. Представим себе худшее, что может совершить такая женщина: усесться в людном месте, попыхивая сигаретой или даже трубкой, держа на столике стакан спиртного и погрузившись в чтение газеты. Но так вести себя могу и я, и делал это много лет, не числя за собой особых достижений, только выходит это у меня гораздо лучше, вот и вся разница. Такие женщины теряют нечто очень ценное: их остроумие, достоинство, изящество, присущая их полу сдержанность страдают очень сильно, а обуздать без этих свойств мое неистовое самомнение, мое раздувшееся честолюбие и указать мне мое место, как делают их более нежные подруги, едва заметно улыбнувшись или слегка взмахнув рукой, им будет не под силу. Вот почему я выступаю против «новых» женщин: если их род умножится, все люди будут жить в мужеподобном мире и мы, мужчины, сможем невозбранно хвастать и распускать павлиний хвост, творя погибель собственной душе.
Боюсь же я не их, а «прежних» женщин, которые сидят за рукоделием, пекут затейливые пудинги, немного говорят по-итальянски, рисуют для забавы акварели. Лишь хрупкие, серебровласые немолодые дамы, которых отличают утонченные манеры и основательное знанье жизни, умеют усмирить мое зазнайство. Чтоб я не сделался несносен, меня, как всех мужчин, порой необходимо возвращать на землю. Так, мыслящие молодые люди, герои нынешних романов, в которых повествуется о нравах в Челси, невыносимы потому, что окружают их передовые женщины (которые вступили в свет, чтобы пробить себе дорогу в жизни, как это называется обычно), и потому эти юнцы обречены — их некому держать в узде, тогда как всякая другая женщина их осадила бы в два счета, мгновенно угадав за всей их болтовней бесчисленные маленькие слабости. Ибо помимо многих свойств, которые мы здесь уже упоминали, обычной женщине присуще и такое, которого бывают напрочь лишены ее «передовые» сестры, — я говорю о здравом смысле, а женский здравый смысл в хорошей дозе прекрасно отрезвляет особей мужского пола, которые имеют склонность к позе и рисовке. Он проявляется через какую-то холодную, но искрометную и очень женскую иронию; довольно легкого укола, чтоб пузыри мужского чванства в мгновенье ока выпустили воздух. Мет средства лучшего для этой цели. И если говорить начистоту, каждый из нас, мужчин, признается, что и его великая эгоистическая сущность гораздо больше претерпела от этого сугубо женского словесного оружия, чем от всех, вместе взятых, бурных эскапад своего брата мужчины. Что же касается развязных шуток других, мужеподобных, женщин, непогрешимости их топа, педантизма и разящего сарказма, надо сказать, что все это на нас не действует, и рядом с прежним женским способом атаки и защиты, рядом с приемом вежливой, улыбчивой иронии это не более чем театр теней.
Джейн Остин владела этим средством в совершенстве и приводила всех в восторг, а нас, мужчин, нередко и в смущение. В блистательной портретной галерее Г. К. Честертона «Викторианский век в литературе», переливающейся фейерверком остроумия, есть следующее чудо пиротехники, которое уместно здесь продемонстрировать: «Джейн Остин родилась еще до того, как стену, которая, по слухам, отделяла женщин от правды, взорвали сестры Бронте или прелестно разобрала по камешкам Джордж Элиот. Однако ничего не скажешь, о людях она знала много больше, чем каждая из них. Быть может, ее и ограждали от правды, но очень малую частицу правды удалось утаить от нее. Когда Дарси, признавая свои пороки, говорит: „Я всегда был себялюбцем в жизни, хотя и не в мыслях“, — это несравненно ближе к покаянию умного мужчины, чем бурные срывы байронических героев Бронте и обстоятельные оправдания Джордж Элиот». Любой мужчина, желающий сберечь свое безмерное самодовольство, почтет за благо встретиться с десятком женщин, родственных Жорж Саид или Джордж Элиот, вместо одной-единственной Джейн Остин, хрупкой и утонченной старой левы, чья жизнь прошла в укромном сельском уголке. Но для того чтоб насладиться обществом другого человека, и для спасения моей души я выберу Джейн Остин и прочих обладательниц холодного и ясного ума, которые достаточно мудры, чтобы не льстить мужской породе подражанием.