Эта гиблая жизнь
Шрифт:
– Ты что ж, шпионил за ним?
– То есть, как шпионил?... Да нет, зачем это мне шпионить, так просто прошелся, чтоб знать, ну так, на всякий случай. А вот, как в воду глядел, и случилось. Я тут же, раз – и вот они... – он похлопал чемоданчик.
Вряд ли кто еще может ненавидеть сильнее, чем бездарность, считающая себя обиженной судьбой... Если бы с Шадриным не случилось несчастья, Тишкин бы это несчастье устроил.
Но тогда эта случайная обмолвка, что он якобы «пишет роман» очень многое значила. Хотя вряд ли обмолвки бывают случайными. Шадрин давно был готов перейти к прозе, ему хотелось писать что-то медленное, успокоенное, в последнее время именно такие стихи с длинной строкой, похожие на гекзаметры, все чаще стали появляться у него, несколько раз он принимался за поэмы, но не доделывал. Ему нравилось так писать, однако он чувствовал, что это
По дороге Шадрин где-нибудь обедал, впрочем, обедом это можно было назвать, лишь исходя из времени, на самом же деле, это был скорее плотный завтрак. Вернувшись в свою комнату, он погружался в перину и читал, читал с упоением – никогда у него не было такого чисто читательского состояния, когда книге отдаешься полностью, и читал он не любимую классику, а то что пропустил в юношеские годы – Дюма, Лондона, Толкина. Когда на улице темнело так, что без настольной лампы читать становилось невозможно, Шадрин выходил к обеду. С бабой Верой они сошлись, та обильно и хорошо готовила, и сам обед проходил спокойно, чинно, как-то по-старорусски, и это напоминало какую-то игру и очень нравилось Шадрину. Вечером же, за чаем, они вели долгие разговоры. Оказалось, что у Шадрина воспоминаний и пережитого не меньше бабкиного, и чаепитие напоминало стариковские посиделки, не хватало разве что пузатого самовара, а использовался обычный чайник с отколупнувшейся в некоторых местах эмалью. От своей хозяйки Шадрин был в восторге и не столько от замечательной русской основательности, которая проявлялась буквально во всем, сколько от того, что она ни разу не поинтересовалась его писательством и не попросила что-нибудь прочесть. Шадрин даже подумал, что она забыла, что он представился писателем, но однажды он услышал, как бабка говорила, стоя у соседских ворот: «...счас вернется да опять писать засядет, все пишет и пишет, – и отчего-то вздохнула, – не иначе как роман». «А я-то ничего и не пишу», – грустно подумал Шадрин.
В общем, оговорка о «писании романа» была вовсе не удивительна, и возвращаясь после той встречи с Тишкиным в дом, он зашел в книжный магазин и купил пачку писчей бумаги. Удивительно другое – Шадрин ни разу не задумался, о чем будет писать. Просто однажды, сев за стол в своей комнатке, он достал лист из пачки и написал:
«Я родился двадцать пятого декабря тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, ровно через тридцать лет после смерти Есенина...»
Писалось изумительно легко. У Шадрина не было никакого продуманного плана, сюжета, у него не было никакой определенной мысли, которую он хотел бы выразить, то есть не было всего того, что именуется литературной работой – письмо текло, как песня. И ему очень нравились эта протяжность и легкость. Шадрин писал биографию поэта. Можно было подумать, что он пишет автобиографию, но Шадрин открестился от автобиографии с первой же фразы, он-то родился не двадцать пятого, а двадцать шестого, и не в декабре, а в январе, и вообще был младше своего героя.
Теперь все совершенно наладилось... Шадрину даже стало казаться, что его утренние прогулки после ночных бдений, когда он писал роман, не связаны с Анной, а были, скорее, соблюдением некого ритуала, нарушение которого могло сломать все и расстроить. Шадрин днем отсыпался, и потом с нетерпением ждал, когда они с бабой Верой докончат вечерний чай. И хотя нетерпение порой доводило Димку до дрожи, он не спешил разделаться с чаем.
Окружающее уступало место родившемуся двадцать пятого декабря тысяча девятьсот пятьдесят пятого года поэту, оно таяло, как тают дома в окутывающем город утреннем тумане.
Он и не фазу сообразил, когда увидел стоящую перед собой Тоньку, а, узнав, обрадовался, как радуются вдруг увиденной фотографии, с которой связано столько воспоминаний...
Шадрин чуть подвинулся на скамейке, хотя та была свободна.
– Садись.
Тоня села.
– Ну расскажи что-нибудь, – Шадрин развернулся в пол-оборота и смотрел теперь на нее.
Тоня подняла голову.
– Глупо все это, – сказала она, будто все вокруг было ей безразлично.
– Что глупо?
– Все. Вот твое сидение здесь, например. – А мне нравится...
Тоня помолчала и повторила:
– Глупо, – и добавила тише: – Все равно она твоей никогда не будет.
Шадрин усмехнулся:
– Разве дело в этом?
– А в чем?
– Сейчас мне хорошо, и, если со стороны это выглядит глупо, то я все равно не хочу ничего менять только из-за того, чтобы перестать выглядеть со стороны глупо. К тому же – с чьей стороны глупо?
– Ты был другим, – отозвалась Тоня.
– Кем я только не был... Мне кажется, что я прожил уже столько жизней... Разные люди пьют жизненное питье по-разному, одни цедят по глоточку, другие выпивают махом. Я не могу представить Пушкина пятидесятилетним.
– А ты считаешь себя Пушкиным?
– Нет, Шадриным, что тоже неплохо... Со своей последней жизнью я распрощался, когда приделал в комнате петлю. Что ты так смотришь? Ну да, приделал, а потом струсил и убежал, и теперь здесь живет тихий трусоватый человечек, но в свой срок и он умрет.
– И каков отмерен срок?
Шадрин пожал плечами.
– Роман. Я пишу роман... Как только он будет закончен, непременно что-то случится.
– И ты начнешь новую жизнь!
– Наверное. Для того, чтобы начать новую жизнь, не обязательно отправляться на небеса. Детство – одна жизнь. Юность – другая. С юностью я тоже прощался в свое время, словно умирал, потому что знал: ничего этого больше не будет. И действительно – не было – я не встретил ни одного однокашника, а если и встречал, то это были совершенно другие люди и нам не о чем было говорить, кроме нескольких смутных воспоминаний, как будто и правда, все, что происходило раньше, происходило не с нами, а с другими людьми. В армии ведь тоже не случайно есть «салаги» и «деды». В двадцать лет я был самым настоящим дедом, настолько по-стариковски я был мудрее тех ребят, которые только что призвались. Я вернулся, и здесь началась другая жизнь. Теперь вот идет еще одна другая. Потом, наверное, будет еще... И так бесконечно долго, надо просто принимать мир таким, какой он есть, раз уж нам довелось тут уродиться. Не зря же говорят о будущих жизнях, о прошлых, а сейчас мы знаем лишь маленький кусочек...
– Очень умно, просто замечательно, – перебила Тоня, – но – глупо, глупо, глупо!
– Что ты заладила «глупо, глупо»! Как есть, так и есть.
Тоня подняла глаза на Шадрина.
– Тебе не это надо.
– А кто знает, что надо?
Тоня молчала и рассматривала верхушки деревьев.
– А я с тем парнем рассталась, – как-то равнодушно сказала она.
– Что так? Вроде неплохой паренек был. – А-а, – Тоня махнула рукой и снова посмотрела на Шадрина. – Это бывает. Ты у нас молодая, красивая, еще встретишь. – Я не об этом, – Тоня отвернулась.
– А о чем?
На лице ее появилась неприятная ухмылка. Она поднялась.
– Жизнь новую начать хотела. Да видно, еще старой не дожила.
– Всему свой срок, всему свой срок...
– Слушай, а ты случаем, не того? – она покрутила пальцем у виска.
Шадрин пожал плечами.
– Черт его знает, все может быть.
– Ну и сиди тут! – Тоня резко встала и быстро пошла прочь.
Через несколько минут поднялся со скамейки и Шадрин. «Может, я и правда того? – подумал он. – Такой чуши нагородил! Несколько жизней, несколько жизней. Свихнулся, определенно свихнулся...»