«Это было недавно, это было давно...»
Шрифт:
А мы в это время пребывали в злополучном Юрьевце, который, вероятно, в мирное время был тихим чудным городком, сейчас же обилие нагрянувших эвакуированных являло собой странное зрелище. Все носились по улицам (двум узким дощатым тротуарам) в поисках работы и пропитания.
Мы с трудом, после долгого проживания в доме колхозника с клопами и крысами, отыскали себе небольшую комнату в домике на берегу Волги, у злющей хозяйки; кое-как там разместились, но денет не было никаких, а работа не подыскивалась: слишком много приезжих, и слишком для такого количества мал городок.
Папа не мог устроиться никуда и очень от этого страдал. Мама полулежала и держала у себя на топчане ребёнка. Мы с сестрой тщетно искали работу. Сестре моей повезло быстрее: по образованию она педагог, причём педагог от Бога. Она довольно быстро устроилась в школу-семилетку преподавать историю юрьевским ребятишкам.
Со мной дело обстояло сложнее. Никому в Юрьевце не была нужна актриса, даже такого прославленного театра, как театр имени Вахтангова. Я металась… Пошла в райком комсомола, продралась через все кордоны, аж к самому секретарю (я же всё-таки мамина дочь!), и начала не очень складно ему объяснять, что эвакуирована из Москвы, что я актриса, что у меня семья, что его долг помочь эвакуированной комсомолке, — в общем, морочила ему голову до тех пор, пока он устало не спросил меня: «Ну, а вообще что вы умеете?» Я неумела ничего… Но не растерявшись (мамина дочь!), я сказала, что кроме театрального образования я ещё почти журналистка. Я действительно в пятнадцать лет, бросив школу, всеми правдами и неправдами поступила на литературный рабфак при РИИНе ОГИЗа (редакционно-издательский) и полтора года там с грехом пополам (мечтая о театре) проучилась. Вот это неоконченное моё образование спасло положение. Секретарь, плохо поняв суть дела, уяснил для себя слово «литературный рабфак» и крайне оживился. Он сказал, что в Юрьевце есть ткацкая фабрика (самое «грандиозное» предприятие города), что там работают одни женщины, в основном обременённые большими семьями, поэтому они крайне аполитичны, что в военное время равносильно саботажу, и что нужно выпускать там газету, в которой освещать все важнейшие политические события.
Я ни чуточки не смутилась, не испугалась (главное, будут платить) и, сопровождаемая запиской аж самого секретаря райкома, отправилась на фабрику (благо всё находилось на одной улице — другой попросту не было). Остальное — как в страшном сне. Я предстала перед ясным взором секретаря парторганизации ткацкой фабрики. Помню, что фамилия у него была Некрасов и что передвигался он, держась за какое-то сооружение, так как был инвалидом детства, поэтому, естественно, имел бронь и отдавал, как говорится, все свои слабые силы, работая в глубоком тылу. Был он единственным мужчиной на фабрике. Занимался абсолютно всем, не выходя из кабинета, и по целым дням крутил ручку висящего над его головой допотопного телефона, отдавая всяческие распоряжения. Меня он принял хмуро. Но я быстро «растопила» его ледяное сердце; его яйцеобразная голова начала как-то вяло покачиваться в такт его беззвучному смеху от моих идиотских рассказов — и лёд был сломан. Мы подружились.
В мои обязанности входило: каждое утро проводить в цехах политинформацию и раз в неделю выпускать многотиражку. Всю эту многотиражку я сочиняла сама, потому что ни одна работница, как бы я её ни уговаривала, естественно, мне ничего не писала. Сидели мы с моим «боссом» в одной комнате, разделённые фанерной перегородкой, и мне очень нравилось крутить ручку его доисторического телефона и громко кричать в трубку:
«Это Коновалова из «Веретена» (название моей газеты). Соедините с типографией». Он лениво перебирал кучу каких-то бумаг и тоже без конца звонил по телефону и распоряжался.
Не помню ни одного случая, чтоб к нему в партком приходили работницы, не помню, чтоб и он добирался на своих сложных полукостылях до цехов. Зато помню, что у него была корова и он иногда после выходного приносил мне тайком от своей матери немного молока. Этим, главным образом, и запомнился. А ещё запомнился тем, что уже осенью, после того как я выпустила несколько номеров своей злополучной газеты под броским названием «Веретено», обрушил на меня мой тихий начальник «гром и молнию», сказав, что мне надо срочно увольняться, а ещё лучше вообще куда-нибудь исчезнуть, так как меня ищет партийное начальство города, увидев последний номер моего «Веретена»!
Как я могла в одном номере сделать такие две ошибки, я до сих пор не понимаю. Но факт остаётся фактом. Во фразе «коммюнике Советского Союза и США» я умудрилась сделать две ошибки: написала «коммюнике» с одним «м» и вместо США написала Америка. Получилось «комюнике Советского Союза и Америки». В типографии на это, естественно, никто внимания не обратил. А я, получив, как всегда, в семь часов утра целую пачку ещё свежепахнущих типографией газет, раздала, разнесла, как всегда, их по цехам. Что тут началось! Время-то военное! Бдительных людей хоть отбавляй. Пришлось мне не только уволиться
После моего литературного фиаско не могло быть и речи о какой-нибудь работе. Работа в малюсеньком Юрьевце при таком количестве наехавших эвакуированных — была почти недосягаемей роскошью, а теперь, после случившегося, и вовсе стало ясно: сидеть мне дома с малюсенькой дочкой и ждать неизвестно чего. А время, тем не менее, клонилось к осени. Начались холодные дожди. Волга стала почти чёрной и очень грозно шумела под нашими крошечными (слепыми) окнами. Летом, когда мы приехали, всё выглядело как-то иначе, даже веселее: домик наш, стоявший у самого берега, отражал в своих чисто вымытых окнах сверкающее солнце. Шаткие мостки, с которых я неумело полоскала бельё, не казались такими развалившимися, и берег не был таким грязным. Сейчас же, в начале октября, во всём чувствовалось приближение тревожной осени. Ветер завывал в нашей еле пригнанной трубе, топить было нечем, грязь на улице непролазная, а главное, — не было работы и никакой надежды её найти. Моя сестра, работавшая в школе, по существу, содержала всю семью, папа от этого очень страдал, мама болела, маленький ребёнок требовал лучших условий — и всё вместе взятое да ещё и постоянно отодвигающаяся надежда на скорый переезд домой (ехали-то на пару месяцев, ведь «враг будет разбит через две-три недели») не способствовало хорошему, бодрому самочувствию. А тут ещё упорные слухи местных жителей о том, что в связи с ранним наступлением холодов вот-вот закроется навигация и мы все в Юрьевце окажемся совсем оторванными от всего мира. И вот в эти дни, полные уныния, мы вдруг получили телеграмму из Москвы от Н.И. Осенева (брата моего мужа), телеграмму с весьма лаконичным текстом: «ВОЛОДЯ ВЧЕРА УЕХАЛ С ТЕАТРОМ В ОМСК. КОЛЯ». Это были скупые строки, мало что означающие (как? почему театр вдруг уехал? — телеграмма ответа не давала). Но для нас, оторванных не только от театра, но и от Москвы, от страны, от жизни, этот маленький кусочек серой бумаги явился как бы сигналом к началу действий.
После долгого оцепенения все и всё зашевелилось. Конечно, молниеносное решение о том, что надо как можно быстрее собираться в дорогу (опять!), принадлежало моей неугомонной маме. Ока твёрдо и довольно убедительно стала объяснять нам всем, что немец (к сожалению) не думает отступать (может дойти до Волги), что если театр эвакуировался, значит, в Москве неспокойно, и если Волга замёрзнет, мы здесь останемся до весны и неизвестно, чем это нам грозит. И так далее, и так далее… Все эти доводы казались вполне убедительными. Но как, на чём, с кем и, наконец, на какие деньги мы сможем двинуться в такой далёкий и совершенно незнакомый Омск — никто из нас не представлял. Но маму это не смущало: «Как-нибудь, с кем-нибудь, на чём-нибудь… Но оставаться здесь нам нельзя. Нельзя — и точка». И опять (в который раз) мы подчинились. Началось самое беспокойное время. Все поняли, что в общем мама права, что оставаться на зиму в Юрьевце — безумие. И… в который раз за эти три месяца стали собираться в дорогу.
Прежде всего надо было узнать, когда и на какой пароход можно рассчитывать (билеты ведь не продавали — всё делалось стихийно). И вот после долгих и весьма тщетных усилий моя сестра Тамара узнала, что в Казань (путь в Омск лежал через Казань) через несколько дней отплывает пароход с эвакуированным из Москвы пионерлагерем газеты «Правда». Кто дал эту двухпалубную развалюху в полное распоряжение пионерлагерю, сейчас не упомню. Помню другое.
Как только мы узнали, в какой день и час начнется посадка пионеров на борт судна, мы поняли, что именно в это время мы должны быть на пристани и всеми правдами и неправдами втиснуться между отъезжающими и каким-нибудь чудом втолкнуться на этот пароходишко.
Ну что вам сказать? Для того чтобы описать ужас нашей «посадки», нужно перо классика…
Представьте себе малюсенькую шаткую пристань, на которой толпятся подозрительно великовозрастные пионеры с невероятно большим количеством престарелых пионервожатых (уже в пути мы узнали, что все эти пожилые мамаши, называвшие себя «пионервожатыми», были такими же эвакуированными, как и мы, что ещё в Москве они пристроились к пионерам лагеря газеты «Правда» и поэтому чувствовали себя здесь полными хозяевами. И вели себя соответственно). Так вот. Мы приехали на эту пристань, заполненную людьми и вещами, пристроили полулежачую маму с ребёнком, а сами начали искать кого-нибудь, кто мог бы помочь нам устроиться на пароход. Всё было тщетно. В этой суматохе посадки нельзя было разобрать, кто есть кто, — на наши мольбы и просьбы никто не откликался…