Это было только вчера...
Шрифт:
Так и сказала: «Открой после моего ухода форточку». Форточку в ее концертной комнате или гримуборной, или артистической, провались она пропадом. Он стал на пороге, не позволяя Елене выйти. И услышал невероятное:
— Да ты навязчивее моего Ивана.
Разговор произошел вчера, но Шерстобитова и сегодня захлестывала злость.
Философ Модька вообразил, что поймал его. Иисус без святого ободка. Начальнику угро полагалось бы быть человеком потоньше. Ему одно ясно: Шерстобитов полюбил жену бывшего друга — Куликова, на Шерстобитове надо ставить крест. А что Шерстобитов самого себя клянет, что Шерстобитову
Он заметался по комнате: «Шалите, — говорил он то Елене, то Модесту, равно защищая себя и от нее, и от него. — Об меня споткнетесь, носы расквасите. Эгоист я? Пусть. А в главном? Государству от меня польза или вред? Отвечайте, польза или вред?»
Он открыл бутылку «Ессентуков», залпом осушил два стакана. Зазвонил телефон. Виктор взял трубку, раздраженно сказал: «Да, да». Шофер спрашивал, приезжать ли за ним. Ясно, приезжать. Сейчас же. Воскресенья, как и отпускные месяцы, — самые томительные дни в году. На людях можно говорить, что устал, смертельно хочется отдохнуть, а на деле отдых ему противопоказан. Дома он не находит себе места. Ну, почитает газеты. Ну, поспит. Решит пару шахматных задач. Тоска! То ли дело — производство. Сотни людей ждут твоего слова, сотни дел — разрешения. Планерки. Собрания. Совещания. Звонки из Главка, обкома, с других заводов. Но как быть с Иваном? Сгоряча он хватил лишку, пообещал сделать представление в Москву об освобождении его от обязанностей главного инженера. Не дурак он, чтобы наживать неприятности. Рабочие несомненно начнут писать всюду, отстаивать. Осуществить умную рокировочку? Поменять ролями Куликова и Зархина?
Внизу загудела машина. Шерстобитов тщательно повязал галстук, черкнул жене записку (он всегда сообщал ей, когда отлучался), и, отбросив все, способное вывести из равновесия — Ивана, Модеста, даже Лену, — поехал на завод, в свою вотчину, которая, чего доброго, рухнет, если он хоть на день от нее отстранится.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
В большом доме из двери в дверь кочевала новость: Катька-то забирает с собою мать! Вот вам и Катька. Сказано — дочь. Молодец, молодец. Зачтется ей на том свете доброе дело. А Золу видели? Бегает, как девчонка.
— Здрасте, Алексевна!
— Алексевна, новую кровать не продашь?
— Чем тебе помочь, говори, не стесняйся.
Каждый стремится теперь приветить, обласкать словом. А она, старая, потеет от удовольствия, увивается вокруг дочери, берется то за одно, то за другое, и все видят, как подрагивают ее руки — не от старости, от счастья! И все слышат многократно повторенное ею, как бы в укор себе, во хвалу дочке:
— Я — за дело, а оно сделано.
Вот она просовывает мордочку к Долговым, шепчет бабушке:
— Ить не помереть бы мне до времени, Серафима! Зятька дал бы бог увидеть.
— Даст бог, даст бог, — успокаивает бабушка.
— Гляди, Катюшка кофту мне купила.
Она стыдливо втискивается в дверь, ей совестно хвастаться, но она не в состоянии утерпеть: кофта из чистой шерсти, ручной вязки.
— И-и,
— В самый раз!
Ах, как она довольна! Так и сыплет смешком, норовит перегнать бабушку в словесном состязании.
— Ить еще девчонкой я отца пытала: «Батька, когда придет той день, что я от пуза лаптей не увижу?» Думала, не дождусь. Ить дождалась. Не позабыл меня бог.
— Бог-то бог, да будь сам не плох.
— Переменилась я, Серафима, себя самое не узнаю. Ужли те кожа да кости были мною?
— Чего говорить! Роскошь пушит, горе сушит. Смотри, у зятя не оскандалься, на прежнюю дорожку не свороти.
— Не, будь покойна. Тебе да Динке за все, за все спасибо.
Она утирает слезы. Бабушку трогает Алексевнина искренность, она сама готова расплакаться, но что за порядок — разнюниться перед дорогой, и бабушка продолжает шутить:
— Спасибо на вешалку не повесишь. Не забывай голос оттуда подать.
— Ить как жа: подам!
Вечером Ивановы устраивают Алексевне и Кате Швидко настоящие проводы. Пышную речь произносит Андрей Хрисанфович, Юлия Андреевна уговаривает Катю взять на память от нее серебряную ложечку, дарит сирень. Никто в эти минуты не помнит, хорошо ли, дурно о ком думал, нет здесь ни Коряги, ни Хитрого Черта, ни Катьки из бабушкиного рассказа, а есть две славные женщины, отправляющиеся в дальнюю дорогу.
Бабушка давно изменила мнение о Швидко, теперь она говорит о ней: «Сладкая, как пряник», а когда Дина напомнила ей ее недавние высказывания, бабушка без обиды сказала: «Конь о четырех ногах и тот спотыкается».
Дина подходит к Екатерине Швидко:
— Пожалуйста… берегите Алексевну!
Она хотела сказать: «Пожалуйста, извините меня, я плохо о вас думала… я была несправедлива», но вырвалось другое и, как ни странно, произвело впечатление.
— Да, Дина, — говорит, помрачнев, Швидко. — Мне до конца дней чувствовать вину перед матерью.
— Ну, ну! — машет рукой Алексевна. — Ить кто старое помянет… Пойдешь, Серафима, к вокзалу?
— А то! — Бабушка встрепенулась, пригладила волосы.
— Тогда иди одевайся.
— Мне одеваться — голому подпоясаться.
Бабушка выходит, Алексевна и Дина идут за ней. В дверях Дину останавливает Катина просьба:
— Юлия Андреевна, обещайте, что не станете доискиваться, кто писал то письмо. Бог с ним, ладно?
— Ну, раз сожгли его…
Не поняв, о каком письме речь, Дина бежит наверх за своим подарком — ситцевым платочком для Алексевны, который она так старательно выбирала сегодня в магазине.
Миша Бугаев принес Ляльке в подарок маленький, похожий на игрушечный, аквариум. Он умещался на ладони, но рыбки в нем были не игрушечные, а настоящие.
— Мишка, умница! — крикнула Лялька, и переполненная восторгом, обняла Бугаева. Он густо покраснел. — Тетя Саня! — Лялька понесла аквариум на кухню. — Вы только посмотрите!
— По какому случаю фейерверк восторга? — услышал Михаил. На пороге стоял Шурка Бурцев.
Интересно! Стоит Бугаеву придти к Ляльке, как следом появляется Бурцев. Караулит?