Это критика
Шрифт:
Кроме того, мне претит нынешнее засилье дешевой беллетристики и вагонного чтива. В этой сфере есть люди осведомленные, вроде Марининой, искусные, вроде Донцовой, но они обслуживают потребителя. Я не участник этого процесса... У Дарьи Донцовой была своя программа на радио, и меня туда пригласили. Так мы с ней познакомились. Я увидел очень милую молодую женщину, выпускницу моего родного журфака. Мы с ней славно поговорили, она замечательно провела радиопередачу, и мне захотелось сказать ей что-нибудь приятное. "Агриппина Аркадьевна, - сказал я (ее настоящее имя Агриппина, она дочь известного советского писателя Аркадия Васильева), - в нашем доме много ваших книг". Она ответила: " Я вас прошу их
РЖ: Но все-таки, когда вы имеете дело с текстом художественно состоятельным, вам интереснее вычитывать из него какой-то социальный мессидж или говорить о его поэтике?
Л.А.: Ни то, ни другое. Я могу вычитать из него социальный мессидж, я все-таки пять лет в университете просидел на марксистских лекциях и семинарах. Я могу сыграть роль филолога, я на филолога учился, я мог бы учить филологии молодых людей, я это более-менее знаю. Иногда из пижонства, из раздражения и чтобы отстали, я даю почувствовать, что я все это умею, и попутно делаю что-то подобное. Я могу попутно сказать читателю, где хорошо, где плохо. Я ему даю это почувствовать... Когда-то Григорий Чухрай, прочитав мою книжку о кино, сказал: "Чувствуется, что вы отлично знаете, где мы делаем хорошо, а где плохо, но не хотите об этом говорить". Значит, чувствуется по моим текстам, несмотря на то, что я прямо об этом не говорю. Это все можно делать попутно, это профессионализм, это ремесло, я ему обучался, я им все еще владею. Но мне это не очень интересно. Мне интересно духовное состояние другого человека и наше с ним со-быти-е, событие нашей встречи и, соответственно, причина космоса, как Горький говорил.
РЖ: В одном из последних выпусков " Голода" Александр Агеев упоминает вас и Владимира Турбина как представителей той критики, которая "грамотно использовала литературу для собственных целей", и далее пишет: "Никогда не забуду интервью, которое Аннинский брал в конце 70-х у Юрия Трифонова: писатель сразу же почувствовал, что его втаптывают в какую-то "концепцию", и потому открыто злился, но Аннинский легко пренебрегал очевидностями и давил до конца". Вы действительно идете от себя к тексту, как, собственно, и положено эссеисту розановской традиции?
Л.А.: Ну, конечно!
РЖ: То есть субъект для вас важнее объекта?
Л.А.: Нет, если это со-быти-е, то они равноправны. Когда я вижу текст, я начинаю сопереживать. Без текста я не переживаю. Я могу переживать по другому поводу, переживаю, например, что меня затолкали в трамвае, но когда я читаю текст, это со-быти-е. Это не я и не он, это "то, что вместе".
А что касается Трифонова, то, может быть, он действительно злился за то, что я отказывался оценивать его произведения, но я его злости не замечал.
P.S.
Совет главным редакторам: не трудитесь, господа, обламывать молодых самоуверенных журналистов. Посылайте их лучше брать интервью у Льва Александровича Аннинского. Вернутся - будут как шелковые. Когда готовишься, перечитываешь тексты, придумываешь свои вопросы и идешь с твердым намерением получить на них ответы, а придя домой, обнаруживаешь, что говорили-то вы, оказывается, о том, о чем захотел собеседник, о чем ему показалось интереснее - трудно не воспринять это как
Теперь я гораздо лучше понимаю чувства Юрия Трифонова, описанные в одном из недавних выпусков "Голода" Александром Агеевым. Это не злость даже, скорее уж обескураженность. И Аннинский, конечно, тут ни при чем. То есть он не виноват. Просто он человек монологический. Поэтому практически все интервью с ним, обнаруженные мной в Сети и в разных печатных изданиях, - откровенная профанация жанра.
И здесь, как мне кажется, лежит ключ к текстам Аннинского, к тому, что принято называть критическим методом. Выше, в интервью, он говорит про равноправие субъекта и объекта в его текстах, про их со-быти-е. Это, конечно, не совсем так. Роль объекта тут вполне служебная. Он должен стать первотолчком, вызвать у критика резонанс, породить ассоциативный ряд - и исчезнуть, перестать путаться под ногами. Дальше начинается сам Аннинский - не столько эссе даже, сколько медитация на заданную тему.
Отсюда тематический разброс работ Аннинского, та самая всеядность, от которой одни морщатся, другие приходят в восхищение. В интервью Аннинский говорит: "Я могу сыграть роль филолога". Он и впрямь может сыграть много ролей, диапазон которых, на первый взгляд, поражает. Но по сути никакого перевоплощения не происходит: выступая в качестве филолога, политолога, социолога, занимаясь Николаем Губенко или литовской фотографией, Аннинский на самом деле всегда играет одну и ту же роль - самого себя. А что послужило первотолчком, Михаил Луконин или принятие нового старого гимна, - не все ли, в сущности, равно?
Естественно, при таком подходе теряют свою значимость не только качественные характеристики объекта, но и его масштаб. Более того, критику даже удобно, когда объект мельче его. Когда он знает свое место и умеет вовремя отползти в сторону. Слишком крупные имена заполняют весь объем текста, не оставляя простора критику-эссеисту. Поэтому, в частности, так безупречно плохи очерки, вошедшие в относительно недавнюю книгу Аннинского о русской поэзии первых десятилетий 20 века " Серебро и чернь".
Агеев очень точно подмечает, что родом эта манера из той эпохи, когда критик ощущал себя заведомо умнее подавляющего большинства окружающих его писателей. Сомнения в том "Голоде" вызывает у меня, скорее, перечень "детей" Аннинского. Следующее поколение критиков все-таки ушло, пусть и не безоговорочно, от жанра "автопортрета на фоне", сделав выбор в пользу литературы.
И понятно, почему Аннинский избегает разговоров о литературном сегодня. Тут, конечно, не в Дарье Донцовой дело, хотя нам и велено со вчерашнего дня считать ее главным писателем земли русской. И вообще не в текущем литпроцессе. Хорош этот процесс, плох ли - неважно. Главное то, что он не вызывает в Аннинском отклика. А почему - бог весть. Ибо при таком подходе никаких объективных причин быть не может. И объяснить ничего нельзя. А вот не входит критик в резонанс с материалом, и все тут.
Сегодня жанровые ориентиры изменились, и традиция эссе тоже сделала шаг в сторону. Если говорить о генезисе нового поколения эссеистов, то Розанов тут ни при чем, это, скорее, помесь Борхеса и глянца. Неизменным осталось одно: эссе по-прежнему жанр опасный и жестокий. Ибо требует не филологической культуры, а личностного наполнения. Эссе, как тот пугачевский орел, питается только живой кровью. И никакие имитации невозможны. Тут ты либо Шестов, либо никто; либо Честертон, либо не существуешь вовсе.