Этюды Черни
Шрифт:
Саша прислушалась. Слова были знакомые, она даже вспомнила, когда и где их слышала. Их читала на Пасху Киркина бабушка, вот здесь, в Кофельцах. Ангелина Константиновна сидела в комнате, ее голос звучал негромко и так же монотонно, как звучал сейчас голос священника, а Саша с Киркой и Любой поедали в кухне куличи и через открытую дверь слушали ее чтение лишь вполуха. Но слушали все-таки, потому Саша и узнала сейчас эти слова.
«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не
Дождь мерно стучал по церковному куполу, словно тоже повторял эти «не… не…» и настаивал, настаивал на них, тыкал в них Сашу носом, как ребенка, который не понимает непреложного.
Не завидует… не превозносится… не гордится… не бесчинствует… не ищет своего…
Ужас пробрал ее, отчаянный, неизбывный ужас! Все, чем была ее жизнь, вдруг предстало перед нею сплошной чередой ошибок – трагических, непоправимых.
Каждый раз, с каждой ее любовью все происходило совсем наоборот: она завидовала, когда с ней был мужчина, занятый тем же, чем занята была она, и он, этот мужчина, тоже завидовал ей, она бесчинствовала, когда мужем ее был человек мягкий и безвольный, она радовалась неправде, когда ей удавалось его обманывать, изменяя ему, она гордилась, когда любовником ее был человек незаурядный, и превозносилась этим… И всегда, всегда искала своего, и считала это само собой разумеющимся, и называла поиском счастья!.. Верила ли она хоть чему-нибудь, связанному с мужчинами, которых любила, надеялась ли на что-то, кроме собственного удовольствия?.. Что готова была переносить, чему сорадовалась?..
Саша почувствовала, что ужас, сжимающий сердце, сейчас выжмет из нее всю жизнь, по капле и без остатка. Ей стало нечем дышать. Она попятилась, повернулась, нащупывая дверь, точно слепая, и, всем телом навалившись на эту дверь, почти что выпала на церковное крыльцо.
Она села на ступеньки. Дождь бил ее по плечам, по голове. Яркие пятна плясали перед глазами. Ужас немного отпустил. Вернее, просто вернулась способность думать.
«Но тогда что же все это было? – подумала Саша. – Из чего состояла моя жизнь? Из любви? И близко нет! И почему же я уверила себя, будто мне положена чья-то любовь, когда во мне самой не было ее и помину? Не ищет своего… Каким же обманом, каким страшным обманом была моя жизнь! И мне сорок лет, сорок, ничего уже не исправить».
Саша почувствовала, что ее бьет дрожь. Дождь кончился. Она была мокрая насквозь, волосы прилипли к щекам, обвились вокруг шеи.
Она встала, спустилась с крыльца. Пыль на проселке превратилась в вязкую грязь.
Саша шла медленно, а сердце билось так, словно не шла она, а бежала, бежала, убегала непонятно от кого – от себя. Кофельцы были уже близко, но ей казалось, что она никогда до них не доберется.
Она остановилась, огляделась. Сплошные луга простирались,
Тяжело, горестно и безнадежно было у нее на душе. И одно только чувство пробивалось сквозь эту горечь и безнадежность: то необъяснимое чувство, которое свойственно человеку, знающему, что он у себя дома.
Часть II
Глава 1
«Все-таки норковая шуба до земли – это не роскошь, а средство выживания», – подумала Саша.
Она стояла в плотной толпе на узком Лужковом мосту, соединяющем Болотную площадь с набережной, и чувствовала, как декабрьский ветер пробирает ее насквозь. А без шубы что бы она чувствовала? Видимо, уже ничего.
И на мостике, и на площади, и в сквере рядом с площадью людей было столько, что Саша глазам своим не верила. Сама она пришла сюда главным образом из-за природного упрямства и отчасти из любопытства. Но не может же быть, что в Москве так много упрямых и любопытных людей! Тысяч сто здесь собралось, наверное. То есть просто ужас как много.
– Ноги замерзли, – сказала девочка в пестрых перчатках-митенках и в такой же пестрой шапочке с двумя бубенчиками. – Но топать нельзя.
– Почему? – удивилась Саша.
Ноги у нее тоже замерзли, и она как раз собиралась потопать и попрыгать.
– Если мы все станем топать, то наступит резонанс и мост обвалится, – объяснила девочка.
Валенки у нее на ногах тоже были пестрые: на левой – красный с желтой вышивкой, на правой – синий с белой. На вид ей было лет восемнадцать. Хотя взгляд у нее был такой ясный, что можно было дать гораздо меньше. Саша уже привыкла к тому, что у восемнадцатилетних московских девочек стоит в глазах ранняя, чрезмерная и потому губительная взрослость.
– Кто тебе такое сказал?
Парень в шапке с ярко-зеленым помпоном посмотрел на девочку с интересом.
– В школе же говорили, на физике.
– Это если строем по мосту идти. – Парень улыбнулся. – Строем, в ногу. А мы не строем и не в ногу. Мы все сами по себе.
«Точно я постарела, – подумала Саша, глядя на эту разноцветную парочку. – Иначе не смотрела бы на них с таким умилением».
Не сами по себе были эти мальчик и девочка. И Саша тоже не чувствовала своей отдельности от них двоих и от всех, кто стоял на узком мосту.
– Я не столько из-за выборов пришла, – объясняла стройная женщина лет сорока стоящему рядом с ней старичку в меховой кепке с отвернутыми ушами. – Я от этих их выборов ничего, кроме обмана, и не ожидала. Чего от шулеров ожидать? А просто мне противно сознавать, что какое-то ворье и жулье меня ни в грош не ставит.