Евангелие от Агасфера
Шрифт:
Женщина, еще более пленительная и манящая в этой обстановке, уловила Федин взгляд, брошенный на ложе, хотя, естественно, брошенный туда ненадолго, ибо с первой же секунды внимание его было приковано к ней – той, что превратилась за этот вечер в единовластную хозяйку его сердца, да и всего его существа. Она, всё так же нарядная, сидела, как могло показаться, с выражением решительно не характерным для её прежнего облика скромности и смирения, на элегантном кресле, поджав ноги под себя. Дорогие бальные туфли стояли по правую руку от кресла:
– Да, действительно – не простая декорация, а царская опочивальня, доставшаяся театру от потомков литовского монарха Ладислава.
О, боги! Тот же, сводящий с остатков ума, чарующий голос, но сейчас он излучал совершенно иную атмосферу: манил и отталкивал, раскрывал неведомые глубины и ставил, казалось, непреодолимые барьеры, возбуждал и остужал, призывал к действию и, одновременно, настраивал на долгую паузу. Фёдор не мог взять в толк, как ему вести себя – на чердаке всё было предельно ясно, хотя и требовалось справиться со смущением и робостью, здесь же он уже не робел, его удерживало нечто иное. Положим, он знал, что ни что уже не помешает, и этой ночью Анна станет его возлюбленной в полной мере, и, в то же время, их разделяло нечто, что необходимо было преодолеть, и не просто преодолеть, но еще и заслужить. Вот только чем? Какими поступками?
Будто бы услыхав его мысли, Королева души его тихо произнесла:
– Состояние… необходимо состояние. Настройся на меня, просто посиди рядом, – она указала на низкий табурет в полуметре от себя. Удивительно, но выглядела эта роскошная женщина абсолютно трезвой, хотя горячительного этим вечером было выпито немало. Да еще и шампанское на балу… Опустившемуся на табурет Феде нужно было немного задрать голову, чтобы видеть желанные очи, излучавшие тихую нежность и глубокий покой. А вот заботился наш герой быстротечными противоречивыми порывами, то ему чудилось, что надобно действовать настырно, и, не взирая, на её игру в эдакую скромницу, идти напропалую в атаку, то, вдруг, его одолевала тревога, что с ним пошутили, и его чувства будут отринуты. И всё это – на фоне того же острейшего возбуждения и жгучего желания, что он испытал на чердаке за минуту до рокового случая, прервавшего священнодействие, которое почти состоялось.
Всё же, спустя несколько времени, Федя с удивлением отметил, как смелые и дерзкие образы, а равно и картины постыдного поражения начали таять, а затем и вовсе прекратили роиться перед его внутренним взором. В груди вновь взрывался фейерверк невыразимого блаженства. На чердаке он взрывал героя-любовника, раскидывая, как чудилось тому, не только флюиды чувств, но всю его плоть во все стороны, сейчас тот же фейерверк был невероятно мягким и столь нежным, что автор даже решается употребить для описания снизошедшего на мужчину чувственного потока, оборот, взятый из, пожалуй, самого древнего библейского текста – «Книги Иова»: «истаивает сердце». Да, именно так: истаивало сердце, да что там сердце – всё существо Фёдора. В сей миг он предельно ясно понял, что ничего большего уже даже и не нужно, он готов годы сидеть подле Анны, если будет нужно – находиться вдали от неё, свершая те деяния, кои уготовит ему один лишь только взор возлюбленной.
Анна, Аня, Анюта – загадочно, нежно и, вместе с тем, лукаво улыбнулась и протянула руку. Он принял её осторожно и бережно, едва заметное касание, затем оконтуривание пальчиков, прежде совершенно незнакомые ему – тончайшие ласки, заставляющие застыть самоё время… Он не сможет потом уже вспомнить ту грань, когда нежнейшее переплетение пальцев в длящемся упоительном мгновении, вдруг наполнилось силой и страстью – она легко, но требовательно притянула влюблённого к себе и, закрыв глаза, отдала губы для поцелуя.
Неужто
…Он двигался очень медленно. Он не жаждал оргазма, ибо каждое мгновение, каждое осторожное движение было сладостнее любого оргазма. Он жадно пил застывший момент. Видимо и она, полностью обнаженная и невероятно прекрасная, распростертая внизу, переживала нечто подобное. Они вступали в обитель вечности; туда, где стираются границы не только губ и тел, но и самое «я» и «ты» бывшие разделенными, соединяются и тают в остановившемся движении, остановившемся дыхании. Не раз потом вспоминая эту ночь, Фёдор понимал, что происшедшее не было банальным соитием, но оказалось таинством, которого он причастился за непонятно какие заслуги.
Когда время вновь завременилось, губы их еще раз соединились, скрепив печатью молчания то неведомое, что не имело названия. Он хотел, было, нарушить тишину и сказать о том, что случилось что-то непостижимое. Впрочем, эти несколько слов были бы пошлой банальностью. Слова сейчас были не нужны. Они оттеняли то, что потрясло мужчину. Это нечто было вспышкой какого-то очень далекого воспоминания. И узнавания: узнавания неумолимого, безжалостного, мучительного, прекрасного, горького. Вне всякого сомнения, его «пустота» уже знала, знала множество раз ее чарующую «пустоту». Хотя, это была не «её», Ани «пустота», а «Пустота» некого Первообраза Женского Существа: вот что, вопреки всякой логике, подсказывала ему сама его Суть. В полузабытьи их тела прижимались друг к другу, проваливались друг в друга, растворялись в чем-то ослепительно огромном, безнадежно забытом. Затем губы соединились еще раз. Губы, руки – переплетающиеся пальцы, говорящие: «Знаю тебя! Знаю! Помню!» Плоть мягко, бережно, мучительно медленно устремилась в плоть… И вечность, таинство причастия вечности – повторилось…
Прошло минут сорок. Они лежали, обнявшись: голова ее покоилась у него на груди. Вдруг, как бы очнувшись, он внятно произнес то, что уже многажды говорили друг другу их губы, руки, тела:
– Я это не я… Точнее, я даже не могу найти слов, чтобы описать то, что случилось…
Аня перехватив его мысль, прошептала строки из Хуана Рамона Хименеса:
– Я – не я, это кто-то иной,
С кем иду и кого я не вижу
И порой почти различаю,
А порой почти забываю.
Кто смолкает, когда суесловлю,
Кто прощает, когда ненавижу,
Кто ступает, когда оступаюсь,
И кто устоит, когда я упаду…
Пребывание в растворении освобождало Федю от тисков его прежней личности. Пытаясь изредка припомнить свою прошлую жизнь, он с удивлением, восхищением и какой-то доселе незнакомой дерзостью, отмечал, что смотрит на все пережитые ранее события и свистопляски, как на обрывки фильма про совершенно постороннего человека, чем-то даже неприятного, но не настолько, чтобы это доставляло хотя бы какую-то долю стыда или вины за поступки этого без двух лет пятидесятилетнего домашнего мальчика.