Евангелистка
Шрифт:
Они приехали к Генриетте уже в сумерках, поднялись по лестнице неказистого дома, со стертыми ступеньками, со всевозможными запахами, среди которых ясно различались запах горячего теста, исходивший из пекарни, и запах клея и краски, который вырывался из помещения на третьем этаже, где на двери красовалась дощечка с надписью:
МАНЬЯБОС. ЖИВОПИСЕЦ
Им отворила моложавая женщина в большом фартуке, как у школьницы; лоб у нее был обвязан прохладительным компрессом, в руках она держала палитру и кисточки для волочения.
— Вы к мадемуазель Брис?.. Это здесь… Подождите немного, она пошла за обедом.
Переднюю освещала полоска света, пробивавшегося через приотворенную дверь из длинной, узкой мастерской, где виднелись сотни церковных статуэток, сверкавших позолотой
— Это вы?.. Как это мило с вашей стороны!..
Генриетта вернулась с хлебом и кастрюлей с кушаньем, которое пекарь по ее просьбе ставил в свою печь. Как только ей рассказали о событиях, она охотно предложила г-же Эпсен свою комнату, кровать… Сама она устроится на диване, скажет, что к ней приехала тетя из Христиании.
— Вот увидите, как здесь хорошо, до чего Маньябосы славные люди… Муж неверующий, но человек большого ума, с огоньком… Мы с ним часто спорим… И, к счастью, нет детей…
Она как попало запихала вещи г-жи Эпсен в одни из ящиков комода; потом зажгла маленькую керосиновую лампу и поставила на стол, заваленный бумагами, второй оловянный прибор и тарелку в щербинах. Лори вскоре ушел, и они вдвоем сели за обед. Г-жа Эпсен несколько успокоилась, почувствовав себя в безопасности, а Генриетта продолжала болтать, возбужденная не столько событиями, сколько парижским воздухом, чересчур резким и мудреным для ее бедной, слабой головы.
А бедного Лори Париж теперь пугал. Ему еще никогда не приходилось видеть подноготную города, всю подлость, которая открылась ему сегодня, и, когда он после обеда медленно шел по улице Валь-де-Грас, ему казалось, что земля под его ногами дрожит. Значит, то, о чем иной раз доводится читать в книгах, правда? Ведь он отлично знает, что г-жа Эпсен в здравом уме. Неужели действительно решатся принудительно поместить ее в сумасшедший дом, или ее только запугивают, чтобы она не шумела?.. На крыльце кто-то его дожидался. Он подумал, что это вчерашний незнакомец, и еще издали испуганно спросил:
— Кто тут?..
В ответ послышался голос Ромена, глухой, тихий, тоскливый… Ромен в Париже, в такой час!.. Что еще стряслось?.. А вот что.
Утром смотритель шлюза получил уведомление, что за нерадивость его увольняют; он помчался в Управление мостов и дорог, думая, что произошла ошибка, однако никакого разъяснения не добился. Нерадивость да и только. На его место назначен Баракен. Нечего сказать, нашли служаку!.. Лори уже готов был произнести имя Отманов, но Ромен избавил его от этого труда:
— Все это, знаете ли, Отманы… Паршивые людишки, хуже артиллеристов!..
Оказывается, последнее время между замком и шлюзом началась настоящая война. Дошло до того, что отрок Николай, гоняясь за Морисом, забрался на вражескую территорию, но получил от Сильваниры такую трепку, что целую неделю не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой. Следствием потасовки явился протокол, составленный полевым сторожем, и повестка в Корбейский суд. Все это, однако, никак не доказывало нерадивости смотрителя, но его огорчала не столько потеря должности, сколько мысль, что теперь не придется уже «быть вместе». Дети возвратятся к отцу, а вместе с ними уедет и Сильванира. Он знал, что так будет, он заранее готовил себя к этому, и все-таки… Послышался бой часов
— Разрази меня гром, господин Лори!..
Жизнь г-жи Эпсен у Маньябосов текла уныло и одиноко. Генриетта бегала по монастырям, по церквам и страшно волновалась из-за пресловутых декретов насчет конгрегаций, [27] которые в скором времени должны были претвориться в жизнь. Несчастная мать не решалась выходить из дому и поневоле томилась в комнатке, которую ей при всем желании никак не удавалось привести в приличный вид, так как ее непоседливая сожительница раз по десять в день врывалась в каморку и вновь уносилась, как ураган. Какая разница по сравнению с уютной квартиркой на улице Валь-де-Грас! Единственное развлечение — расшифровывать иероглифы на стене: болезнь, нищета — или посидеть часок в мастерской соседа.
27
Имеются в виду постановления французского правительства (1880 г.) о закрытии многих монастырей.
Маньябос, родом из Арьежа, был тучный, коренастый, бородатый мужчина, на вид от тридцати пяти до пятидесяти лет; веки у него были, как у лягушки, говорил он густым раскатистым басом и на всевозможных собраниях слыл знаменитостью. Он частенько выступал в зале на Арасской улице, но особенно понаторел в произнесении надгробных речей. Ни одни мало-мальски значительные гражданские похороны не обходились без его надгробного слова. А так как подобного рода церемонии происходили, по его мнению, слишком редко, он примкнул к одной из масонских лож и к обществу неверующих; и тут и там он держался настороже, внимательно следил за людьми престарелыми, за больными и, подобно тому как снимают мерку для соснового гроба, заблаговременно снимал с них мерку для надгробной речи, причем точно знал, какой материал может дать тот или иной покойник для соответствующего панегирика. Потом, воткнув в петлицу цветок бессмертника и повязавшись крест-накрест широкой синей лентой, которая побывала на множестве похорон и вся полиняла на ветру, от дождя, от солнца, Маньябос, дородный, важный, взбирался на холмик и что-то произносил. Не бог весть что, а все-таки произносил.
Постепенно это все больше и больше принимало жреческий характер. Речь его стала елейной, торжественной, в жестах появилась властность. Будучи врагом священников, он сам превращался в священника, в жреца безбожия, который тщательно соблюдает атеистические обряды и обычаи и получает вознаграждение в виде обильных поминок за счет родственников или в виде возмещения путевых расходов, ибо Маньябос не отказывался съездить для произнесения надгробного слова хотя бы и в Пуасси, и в Май г, и в Верной. О, если бы безбожники знали истинное ремесло своего жреца, если бы они знали, что он занимается раскрашиванием церковных эмблем и бесчисленных статуэток из папье-маше, которыми полны витрины торговцев церковной утварью на улицах Бонапарта и Сен-Сюльписа! Что ж поделаешь, жить-то надо! Вдобавок сам Маньябос уделял мало внимания этим, как он выражался, «побрякушкам». Настоящим мастером была жена Маньябоса, не хуже его владевшая искусством подбирать краски и золотить.
Типичная парижская работница, с красивым, но поблекшим от ночной работы и постоянной мигрени лицом, г-жа Маньябос с трудом переносила запах смолы и ядовитых красок, которыми ей приходилось пользоваться. И все-таки она с утра до вечера, а то и до поздней ночи просиживала перед вереницей мадонн и святых, которые прибывали к ней с безжизненным взором и белыми губами, такими же, как их волосы и одежда, а она наделяла их небесно-голубыми глазами, разноцветными туниками, золотыми нимбами над деревянными венцами и усеивала их одеяния звездным дождем. Г-жа Эпсен нередко усаживалась рядом с нею; ей нравилось наблюдать, как та раскрашивает фигурки, как вырезает полоски сусального золота для украшений, как легкой рукой приклеивает на фигурки, покрытые смолой и лаком, всевозможные эмблемы.