Евгений Шварц. Хроника жизни
Шрифт:
После этого, дописывая «Майкоп», он начинает описывать Петроград 1921 года, вспоминает о Корнее Ивановиче Чуковском, новелла о котором обретет название «Белый волк», о «серапионах», о художниках, оформлявших книги для детей («Печатный двор») и т. д.
Вероятно, Евгений Львович был первым экзистенциалистом в России. Жизнь и люди существовали для него такими, какими он их «ощущал».То есть все его воспоминания и портреты чрезвычайно субъективны, говоря проще.
Бывало, какие-то куски он читал друзьям. Подчас ему говорили, что он несправедлив, что на самом деле, к примеру, Корней Иванович был совсем не такой. И он вроде бы соглашался, обещал переписать. Но не переписал.
Когда вышел первый
Похожий пример. В 1996 году, году столетия Шварца, театр Комедии и Акимовский фонд решили выпустить сборник «Евгений Шварц в театре Комедии». И когда я сделал «вытяжку» из всех упоминаний об Акимове, мне показалось, что портрет Николая Павловича тоже получился весьма своеобразный и обидный для него. И я решил сначала показать его Елене Владимировне Юнгер. Но она сказала, что ничего особенно обидного в нем не видит, что если Евгений Львович написал о нем так,то тут уж ничего не поделаешь. И разрешила печатать. Но сборник не состоялся — на нашлось денег на него.
То есть были и те, кто никакой обиды в шварцевских портретах не находил.
«Под крышами Парижа»
Но вернемся в пятьдесят первый год.
С 11 по 18 февраля Евгений Львович был в Москве. Возил очередной вариант «Царя Водокрута» в московский ТЮЗ.
А 16-го Наташе исполнялось 22 года. За последние несколько лет они отпраздновали этот день вместе. Утром «мы с дочерью весело завтракаем… По старой привычке у нас праздничное настроение в этот день… Получаем телеграмму от Катюши, от Гани и бабушки и, наконец, от Олега, что окончательно приводит Наташу в хорошее настроение… (Олег в очередной научной экспедиции в Средней Азии. — Е. Б.). Вечером — подобие праздника. Есть и пирог… Андрюша просыпается, плачет, его выносят гостям, на которых он глядит недоверчиво. В первом часу все расходятся».
Лето Наташа снова проводит в Комарово.
8/IX: «Дорогая Натуся, после твоего отъезда у нас стало очень пусто и тихо. Андрюшку долго вспоминали и не только у нас, но и в Доме творчества, Особенно Эйхенбаум. Вообще все твое пребывание прошло, как один день, и мне кажется теперь, что мы не поговорили о многом очень важном и с тобою, и с Олегом. А последние дни в городе мне представляются теперь, как один час, полный суеты, шума, гостей и слез.
С первого числа вокруг стало просторно. В магазинах исчезли очереди. Погода до сегодняшнего дня сохранялась летняя. Настроение — сонное.
Пьеса так и лежит в Москве, судьба её мне неизвестна. Там, в Комитете по делам искусств предстоят, по слухам, какие-то организационные изменения, довольно серьезные, и Репертком вплотную занялся этими вопросами. В «Советском искусстве» промелькнула заметка, что МТЮЗ приступает к постановке «Василисы Работницы», но и только. Пробую начать работу над новой пьесой, чтобы не беспокоиться о старой…
Эта осень — необыкновенно, непривычно тиха. В Доме творчества друзей нет. Из города приезжают редко. После знакомой вам шумной и полной жизни, тишина, отчего, как и всегда осенью, начинаешь думать и подводить итоги…
Мне ужасно хочется в Москву, на юг, куда-нибудь — только бы поездить. К тебе я приеду при первой возможности. Мне очень не хватает тебя, особенно сейчас, когда кругом так тихо, а новая работа ещё не пошла. И Андрюшку я вспоминаю с нежностью. Надеюсь, что мы скоро увидимся…».
2/Х-51: «…Я изменил систему работы. Принял
Посылаем Андрюше игрушки, тебе конфеты и двести рублей к празднику. Прости за скромные подарки — мой новый метод работы ещё не реализовался… Прости, что пишу на таком обрывке. Вся красивая бумага на даче, а я пишу это в городе…».
А в дневниковой записи он описывал некоторые подробности работы над обозрением: «Эстрадный дух ужаснул меня, — писал он. — Я немедленно отказался работать. Райкин (дух этот исходил не от него) и Гузынин (тоже обезоруживающий добродушием), и Акимов стали уговаривать меня, и я дрогнул. И вот сел работать. Работа, к моему удивлению, вдруг пошла. Я написал заново первую сцену обозрения. Потом — монолог в четыре страницы для Райкина. Все это как будто получается ничего себе… Райкин принял монолог восторженно… У Акимова появилось одно свойство, пронизывающее мне душу, — он держится неуверенно. Этого я ещё не чувствовал в нем ни разу…».
Естественно, — у человека отняли театр, который он создал, «пересадили» в другой, с чужой эстетикой, с чужой труппой… И непонятно, что ждет в дальнейшем. Возможно, он и взялся за эту постановку от растерянности.
«Мучаюсь с обозрением для Райкина, — записал Евгений Львович через несколько дней. — Опьянение от нового жанра, от решения непривычных задач прошло. Осталась муть, принуждение… И полный ненависти к обозрению, к себе, отравленный чужой мне средой, я пошел к Бианки, у которого второй удар. И дело не в том, что работа низка для меня, глупости, а в том, что я с ней не справляюсь».
Однако в письме Наташе от 15 октября история с «обозрением» выглядит несколько иначе: «…Я писал тебе, что занимался тем, что переделывал программу Райкину. Продолжалось это целый месяц. Райкин поселился в Зеленогорске, в Доме архитекторов, и приезжал ко мне на своей «победе», со своим пуделем по имени Кузька каждый день. А два раза в неделю приезжал ещё автор переделываемой пьесы по фамилии Гузынин, а иногда и Акимов — постановщик. Пьеса эта уже ставилась и была доведена до конца и показана Реперткому и Комитету, и запрещена к постановке в таком виде. От Райкина потребовали усиления труппы, а от автора полной переделки пьесы. Сроку дали два месяца. Акимов звонил из Москвы после всех этих событий, предлагая взяться за переделки, и я нечаянно согласился. Звонок разбудил меня в четыре часа ночи, и я плохо соображал, о чем идет речь.
Пьесы такого типа, которые похожи на скотч-терьеров — и собака и не собака, и смешно и уродливо, словом, и пьеса и вместе с тем эстрадные программы — всегда отпугивали меня. Не в качестве зрителя, а как автора. А тут задача усложнилась ещё и тем, что надо было перекраивать чужое, что я делать не умею. Ознакомившись со всем, что мне предстояло, уже, так сказать, при дневном и трезвом освещении, я попробовал взять обратно свое согласие. Ничего из этого не вышло. Получилось так, что мой отказ подводит и Райкина, и всю труппу, и Акимова.