Евгений Шварц. Хроника жизни
Шрифт:
Но «гротеск и буффонада» — естественны и органичны для тех персонажей, о которых говорили М. Загорский и его коллеги. Они ещё не были знакомы с текстом Шварца, а судили о нем по спектаклю. Возможно, поэтому они воспринимали пьесу только через постановку. Привыкнув уже к «реалистическому театру», они безоговорочно принимали первое действие и не хотели мириться в последующих с «предательством» его. По той же причине они не поняли, что начало — от Шварца, а вторая половина была на откупе у Акимова. И тем не менее, о последнем некоторые рецензенты догадывались, и часть вины, как казалось им, на нестыковку в действиях все-таки перекладывали на плечи режиссера.
«Сказка Шварца, — писал Я. Гринвальд, — философская сказка… В трактовке Акимова она не только упрощена и облегчена, но и в излишней мере стилизована. Фантастичность сюжета, невероятность приключений героев, сказочные чудеса, врывающиеся в их жизнь, привлекают внимание Акимова больше, чем те морально-этические проблемы, которые составляют содержание этой пьесы. Любуясь прихотливой сменой сказочных ситуаций, обыгрывая чудеса, выдвигая фантастику как основное, ведущее начало в спектакле,
Некоторые нестыковки первого и остальных актов, лирических и сатирических персонажей объяснил в какой-то степени П. Суханов, бывший помощником Акимова при постановке спектакля, выступая на вечере памяти Е. Л. Шварца в ленинградском Театральном музее 25.10.71: «Когда мы начали ставить «Тень», третьего акта ещё не было. Мы ставили первые два акта по частям, много обсуждали, поэтому второй и третий акты носят иную жанровую интонацию. Это акты более публицистические. Потому что на Евгения Львовича нахлынула масса новых мыслей в связи с тем, что высказывали ему самые большие доброжелатели — Акимов, я, коллектив нашего театра. Все очень хотели участвовать в пьесе, и когда мы получали роли, каждый из нас хотел, чтобы его роль была ещё лучше. А так как было совершенно справедливо замечено, что Евгений Львович был очень добрым человеком, он старался (во многом даже во вред пьесе) написать для каждого актера выигрышную сцену, чтобы он блеснул, хотя роль его и второстепенная. Это не лучшим образом отразилось на драматургии Евгения Львовича и в дальнейшем».
На следующее представление «Тени» Евгений Львович шел, «как на казнь».
— К моему ужасу, пришел Корней Иванович Чуковский, Квитко. Появился Каплер, спокойный и улыбающийся. Оня Прут. Даже в правительственной ложе появились какие-то очень молодые люди, скрывающиеся скромно в самой её глубине. И вот совершилось чудо. Спектакль прошел не то что с большим — с исключительным успехом. Тут я любовался прелестным Львом Моисеевичем Квитко. Он раскраснелся, полный, с седеющей шапкой волос, будто ребенок на именинах, в гостях. Он радовался успеху, легкий, радостный, — воистину поэт. Радовался и Корней Иванович. Я на всякий случай предупредил его, что второй акт — будто бы из другой пьесы, повторил то, чем попрекали меня вчера. Но он не согласился: «Что вы, второй акт — прямое продолжение первого». На этот раз вызывали дружно, никто не уходил, когда мы раскланивались, зал стоял и глядел на сцену. И занавес давали несколько раз. Вызывали автора. Вызывали режиссера. В последний раз вышли мы на просцениум перед занавесом. Это был успех настоящий, без всякой натяжки. И я без страха шел через полукруглый коридор Малого театра. Подошел Каплер, похвалил по-настоящему, без всякой натяжки и спросил: «Эту пьесу вы писали в «Синопе»?» И когда я подтвердил, задумчиво покачал головой. На следующий день состоялся утренник, — и этот спектакль имел ещё больший успех. Мы перед началом у входа в театр. Солнце светило совсем по-летнему. Подбежала Лёля Григорьева, дочка Наташи Соловьевой, юная, веселая, на негритянский лад низколобая и кучерявая, несмотря на свою русскую без примеси кровь. И я обрадовался. Словно представитель майкопских времен моей жизни пришел взглянуть на сегодняшний мой день. Она попросила билет, и я устроил ей место в партере… Ей спектакль нравился с той силой, как бывает в студенческие годы… Итак, третий спектакль прошел с наибольшим успехом, но критики и начальство посетили первый! Тем не менее появились статьи и доброжелательные…
Ему, единственному из драматургов была посвящена статья С. Заманского, в которой критик вопрошал: «Много ли у нас пьес, в которых чувствуется индивидуальность автора, его неповторимый голос, только ему присущий взгляд на мир?» И о Шварце: «Свежесть и своеобразие драматургии Е. Шварца, в особенности его сказок, заключается как раз в том, что они знакомят нас не только с мыслями и чувствами персонажей, но и раскрывают перед нами ещё и облик самого автора. Это доставляет особую радость. Наше познание мира становится более глубоким и содержательным, ибо автор, присутствуя в пьесе, своим умом, тонкой наблюдательностью и замечательным юмором «дополняет» своих героев, открывает многое по-новому, и то, что могло бы быть скрыто в тайниках их душ, становится зримым Снежная королева» — сказка и для детей, и для взрослых. Шварц, сохранив очарование андерсеновской сказки, несколько приблизился к реальной жизни (дань взрослым, а не детям!) и нашел тончайшие, почти неуловимые переходы от сказки к «настоящей» жизни. Может быть, в гармоничном сочетании сказки с «правдой» или, вернее, во взаимном проникновении одного в другое и заключается секрет успеха «Снежной королевы», одинаково волнующей и взрослых и детей.
Но Шварц уже начал «изменять» детям. Он написал «Тень» — сказку только для взрослых… В этой пьесе сказочное сочетается с памфлетом. Для того, чтобы памфлет приобрел нужную остроту, беспощадность, Шварц использовал мотивы сказки. Столкновение Ученого с Тенью, зависимость тени от человека, её интриги против своего властителя, поэтическая нежность привязанности Аннунциаты к Ученому —
По поводу последнего. Дело ведь в том, что история Ученого и его Тени продолжается до закрытия занавеса, ибо на министрах и людоедах и держится это королевство, против которого восстает Ученый. Именно они поддерживают Тень, потому что Тень — наилучший для них правитель. И покидая это королевство, Ученый уже знает, что побежденная Тень ещё не раз встанет на его пути и готов к новой схватке с нею.
Сегодня канонический текст «Тени» стал классикой. И я, не зная «кухни» создания его, не знающий постановки 1940 года, никаких противоречий ни в композиции, ни в персонажах, ни в замысле пьесы теперь не ощущаю. Да и тогда московская пресса, помимо всего прочего, дала понять Евгению Львовичу, при всем его комплексе неуверенности в себе («слабости»), что он — Мастер!
Правительственный банкет после закрытия декады ленинградского искусства в Москве, судя по воспоминаниям Шварца, получился почти один к одному к прошлому, на котором Евгению Львовичу тоже удалось присутствовать после закрытия Первого съезда Союза советских писателей.
— Вечер назначен был в семь. Еще не было шести, когда все мы собрались в вестибюле гостиницы. Все тюзяне. Я примкнул к ним. Через Спасские ворота мы прошли в половине седьмого и очутились будто в другом измерении, другом мире явлений. Тишина, чистота, порядок, тишина и красноармейцы, стоящие шагах в пятидесяти друг от друга, от Спасских ворот до Кремлевского дворца, безмолвно указывая этим, куда следует идти… Московский шум не смел проникнуть за стены этого мира. Мы поднялись по длинной и прямой, дворцовой ширины, лестнице… Еще по дороге, по номерам столов мы поняли, что сидеть будем раздельно. Огромный Георгиевский зал с полукруглым потолком из-за большого числа столов, покрытых белоснежными скатертями, уставленными бутылками и тарелками со всеми видами закусок, напомнил мне вдруг детское ощущение от вокзальных буфетов… Далеко-далеко поднималась эстрада. Перед нею во всю ширину тянулся стол, терялся в тумане — так далек он был от моего сорок второго стола. Не называемая, но железно соблюдаемая табель о рангах царила тут… За моим сорок вторым столом не нашлось ни одного знакомого. Какие-то балетные девочки. Кто-то из филармонии. Первым занял место, сидел уже, когда мы вошли в зал, юноша с несколько широким воротничком рубашки, скромный, с очень внимательным выражением. Вскоре заиграла музыка, загремела музыка, аплодисменты. Вдали, как в тумане, будто во сне, пришли и разместились за длинным столом спиной к эстраде люди до того знаменитые, что казалось, находились за пределами простого нашего мира. Да они и исчезли из глаз, усевшись за длинным своим столом. Многие полезли было на стулья, чтобы подольше не терять из виду промелькнувшее видение. Тут стало понятно, зачем сидят за столами юноши с таким напряженным выражением лица. Впоследствии узнал я, что их прозвище — нарзанщики, больше им ничего пить не полагалось. Они следили и охраняли. И наш юноша с тонкой шейкой в широком воротничке вежливо, но решительно приказал балетным девушкам, взобравшимся на стулья, чтобы получше разглядеть великих людей, слезть оттуда, что они и выполнили. После этого весь зал заполнился чинным, но ввиду большого количества собравшихся и огромного гулкого зала, все покрывавшим шумом разговоров и звоном посуды… Разговаривать было не с кем. Балетные девицы помалкивали. И я пил коньяк «ОС». И ел.
И молчал. И чувствовал себя неловко, как полотер, которому дали на кухне поесть, но тем не менее следят в оба, как бы он чего-нибудь не унес. А ровный, чинный, непреодолимый гул все тяжелел и густел, совсем вокзальный буфет первого класса, когда остановится на двадцать минут курьерский. Не хватало только гудков за окнами да официантов в черных фраках…
На эстраде начался концерт. Правительство сидело спиной к выступающим. Я все пил и не пьянел… Жизнь становилась однообразной. И к этому времени строгие правила не то, что отменились, а как бы увяли. Я перешел за другой столик, и никто не засвистел мне вслед. Затем добрел почти до границы запретной зоны — сел рядом с Акимовым, достаточно близко для того, чтобы разглядеть Сталина. Он казался старше, чем представлялось. Глядел сумрачно. Бесплодное желание понять явление, разглядывая его снаружи, и на этот раз только сбило меня с толку. Уж очень Сталин походил на пожилого и строгого грузина — и только. Сущность явления сказывалась более ясно в черных людях, проверявших колосники Малого театра, в подавальщицах, шагающих в такт под оркестр, в притаившихся нарзанщиках. Насмотревшись, вернулся я на свое место. Пока сидел я возле Акимова, чувствовал себя, как в мягком вагоне с билетом в жесткий… Концерт продолжался. Запел Михайлов, бас такой силы, что впервые ресторанный гул заглох…
Пробыли мы тут долго, с семи до двенадцати. Домой по ярко освещенному, таинственно-молчаливому Кремлю шел я с Театром Комедии. Всем было не то, что невесело, а шли будто с работы. Напряжение, неестественность положения гостя, которому не слишком-то доверяют, которого не то угостят, не то засвистят ему, как нарушившему правила движения, утомило. Никто не был навеселе. Впервые в жизни подошел так близко — метров на двести — к историческим фигурам моего времени, и любознательность была только раздражена, будто пил и не допил. Я провел с ними несколько часов под одной крышей только для того, чтобы почувствовать, как далек тот мир от моего. И вместе с тем до чего близок!