Евпраксия
Шрифт:
– Забудь! Тут все умирает.
– А я же ведь живой!
– Сто тысяч свиней! Ты слишком даже живой! Затем я и привез тебя сюда. Покажу кое-кому.
Заубуш выругался зло и коротко, позвал своих рыцарей и повел Журилу во дворец, где уже давно длился свадебный пир, десятый иль пятнадцатый после венчания в Кельне - кто ж мог сосчитать.
Средь шума и гама, средь тяжелых запахов, тесноты и толкотни, ненасытного чавканья и хруста они упрямо пробивались к цели, минуя боковые столы, уклоняясь от жирных рук, жадных женских взглядов, прилипавших к Журиле, отбрасывая сапогами псов, вертевшихся под ногами, безжалостно топча вконец загрязненное красное сукно, которым был устлан пол в зале, пробивались молча, шли с присущей случаю торжественностью. За Заубушем и Журилой несли большие сундуки - подарки киевского великого князя; никто не мог взять в толк, что
– открылось ей вдруг, о чем она будто забыла, что прогнала от себя, спрятала в самых глухих закоулках памяти и рассудка: есть ведь мир молодой и прекрасный, и она тоже молода и прекрасна, и принадлежать должна бы такому, как и сама, миру, а вот очутилась, никто не может сказать почему, среди отживших свое, старых, нахально-бессильных людей, и зачем все проводы, встречи, переезды, приветствия, возгласы и клики, обжирания отчаянные, пьянки, воняющие рты, бегающие глаза, кучи самоцветов, груды золота, горы дорогих тканей, зачем все, когда нет самого дорогого - юности, свежести, подлинной красоты!.. Под сердце ее подкатилось что-то давящее, в глазах потемнело, левая рука с золотым ножом описала в воздухе неопределенный полукруг, нож царапнул правую руку, и на белой коже проступили красные капли... Император, который с нескрываемым гневом смотрел на Заубуша, перевел взгляд на руку императрицы, но не успел ничего сказать, потому что увидели кровь и другие, и прозвучало уже слово "кровь", и ударил отчаянный крик:
– Кровь на императрице!
– Кровь!
Выскакивали из-за столов, переворачивали их, размахивали оружием, кричали угрожающе и отчаянно, - все смешалось, все забурлило, а возле императорского стола спокойно стояли послы. Император еще сидел, растерянно глядя, как увеличиваются красные капли на слегка пораненном запястье императрицы; Евпраксия, не ощущая боли, забыв обо всем на свете, смотрела на златовласого, в зеленой, как молодая трава, одежде. Одними губами вымолвила:
– Журило!..
Журило, будто и не предостерегал его Заубуш, раскрыл было уста и даже произнес "Пра...", но вовремя спохватился и умолк.
Заубуш улыбался мстительно и зловеще.
– Дозволь, император, - перекрывая шум и гам и нарушая обычай, по которому не имел права говорить первым, воскликнул Заубуш и сделал движение, будто хочет преклонить колено, для чего откинул в сторону деревяшку и взмахнул руками.
Генрих перегнулся через стол, небрежным жестом помешал барону осуществить его намерение: опомнился, оторвал лоскут от своей тканной золотом рубашки и приложил к ране Адельгейды.
Ткань была жесткая, золотые нити царапали нежную руку, кровь капнула и на руку Генриха. Евпраксия не шевельнулась...
ЛЕТОПИСЬ. МЕЛОЧНОСТЬ
"Обратить внимание на то, чтобы жеребец никоим образом не застаивался и через это не портился. Если же объявится, что жеребец непригодный или старый, необходимо дать нам знать о том заблаговременно, прежде чем настанет время выпускать кобыл".
Из Капитулярия Карла Великого,
"De vilis" - об имениях. VIII ст.
ПРОЗРЕНИЕ
Прозрение было запоздалым, неуместным, напрасным. В Кведлинбурге Евпраксия жила шесть лет словно в полусне, средь бормотанья молитв, старинных текстов, бессмысленных испугов, легенд, недомолвок, намеков, сплетен, все вокруг безнадежно старое, все в воспоминаньях о канувшем в прошлое, о святых великомучениках, об императорах, аббатисах, утраченных надеждах, отравленной жизни. Знала о себе, что красивая, и больше ничего не знала. "Углубись в себя и смотри без конца. Отбрось то, что чрезмерно, выпрями то, что искривлено, освети то, что затемнено, и непрерывно пекись, дабы все сие стало единым сияньем красоты. И ни на миг не отложи резца своего от труда над образом своим, пока
Ей с детства суждено было столько печали, что все эти шесть лет пугающих размышлений о неминуемом возвращении к маркграфу она старалась отбрасывать от себя мелкие повседневные хлопоты, жила своей нежностью, своей красотой, той всемогущей силой жизни, которая преумножалась в ней каждодневно и должна была пролиться обильным дождем, неудержимо и щедро. Придавленная камнем жизнь рвется ввысь с еще большей силой. Так замок, сложенный из глыб дикого камня, мертво-неприступный, тяжелый, как ночи, все равно зарастает травой, утопает в тенисто-зеленом мире, непобедимом, всесильном. За нее стояли века, неистребимость плодородия и прорастания, враждебных мелочности сиюминутных хлопот, сиюминутной суеты. Потому так легко и охотно пошла Евпраксия навстречу Генриху: станешь императрицей осчастливишь мир...
Не заметила душевного опустошения Генриховой преждевременной старости, не подумала, что по самую шею входит в мертвые воды высоких забот государственных, где на чувства людские не остается ни места, ни времени, ни сил. Стала женой императора, пугливо, стыдливо пылая, ждала, когда он сделает ее женщиной, ждала той минуты, когда они останутся наедине, двое в целом мире, и все исчезнет, лишь они будут двое; земля, небо, воды будут прислуживать им одним, сады будут цвести и птицы петь, и сферы небесные заиграют им одним, и он скажет ей: "Юная красавица, мудрое творение, божье создание в невиданной прежде красе! Откуда у тебя очеса такие чудесные? Кто вложил в них сей взгляд, любовь вызывающий? И окружил их, словно солнце в небе, веющими ресницами? Кто дал тебе столь красивые руки? Где взяла ты уста, будто розы, и твои ли персты эти нежные пальчики? Кто прочертил эту белую шею и ровный, подобно струне, ряд зубов, одарил тебя голосом небесно-ангельским? Скажи, ибо я пришел сюда для того лишь, чтоб узнать это, и, узнав, оставлю тебя нетронутой".
Она не захочет этого, она скажет ему: "Перси мои нежны и скромны, белая кожа их не ведала пятен, два их сладких душистых яблока сорваны с древа жизни, стоящего среди рая... Я опоясана Удовольствием, Чистотой и Нежностью. Нежность окутала меня в прозрачную, как кристалл, одежду. Непорочность обвита золотой блестящей гирляндой неприкосновенности и пугается, когда говорят о ней..."
Он не станет говорить, а если станет, то тихо, чтоб не вспугнуть непорочность, между ними вспыхнет прекрасная война, которая увенчается еще более прекрасным миром, и его освятит Эрот.
Маленький толстенький божок шаловливо поднял руки и будто накинул себе крылышки за спину, и крылышки эти почему-то напоминали Евпраксии о кудрявой зеленой листве, буйно-вечной и загадочной. Лук в стороне, стрела лежит на земле, под ногой бога-ребенка. Неужели ему удобно так стоять?
...Ехали через всю Германию, гремели приветствия, ночи исходили в пиршествах, императору и императрице стелили под ноги красное сукно, в каменных соборах выпевали молитвы, рыцари сверкали железом; зеленели леса, все было так, как предполагалось, кроме сокровенного, стыдливо-стеснительного, данного людям, чтоб ощущали в себе не только бога, но еще и животное, чтоб соединяли в себе несоединимые начала, не отдавая преимущества ни мужскому, ни женскому, боясь однобокости, стремясь к двуединому, совершенному.
Не было, не было, не было. Ни попыток, ни намеков, ни оправданий, ни обещаний. День, второй, десятый... Император не знал ни ее одевания, ни ее раздевания. Он был весь в пышности торжеств, пышности, ничем не наполненной, пустой, бессмысленной и, выходит, ненужной.
Вот тогда наступило прозрение.
– Увидела перед императорским столом Журилу. Сразу узнала его, хотя прошло так много для их, короткой еще, жизни лет. Пробудились в ней воспоминания, и все детское, молодое, давнишнее, навеки утраченное возвращалось к ней во взмахах пташьих крыльев, в щекотании трав, в сверкании солнца. И то зеленое киевское солнце, что ударило ей в глаза, когда подошел к ним Журило, осветило ясно всю старость, все оскуденье людей вокруг - императора, епископов, графов, баронов, рыцарей. Только и выделялись тут Журило и старший сын императора Конрад, несмелый и почтительный с ней все эти дни, унижаемый императором, его невниманием, да и ею самой почему-то не замечаемый. Как могла она быть столь ослепленной? Как могла не увидеть бледности, почти мертвой кожи на лице императора, поределость рыжеватой бороды, впалую грудь, резкий неприятный голос, хищно-бессильных отблесков в глазах? И муж ли он ей, или они лишь жертвы некой безумной игры, затеянной неизвестно кем и неизвестно зачем?