Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
«Достоевский, — продолжал я (Дитрих Эккарт), — был само страдание, но, подобно Христу, он делал исключение для евреев. С дурными предчувствиями он вопрошал, что может случиться с Россией, если власть в ней возьмут евреи. Дадут ли они коренному населению права, хотя бы близкие тем, которыми они будут пользоваться сами? Позволят ли они, по доброму примеру, молиться всем, кто как хочет, или же просто сделают всех рабами? Хуже того, „не будут ли они сдирать с них шкуру и стричь шерсть?“ Не истребят ли они их совсем, как они за свою историю много раз делали это с другими народами?»
Выхолостив и интонационно изменив Достоевского, Эккарт впускает в диалог новую тему и, используя крайности большевизма, гражданскую войну и прочие ужасы постреволюционной поры, пытается подкрепить вольное или, пожалуй, слишком вольное переложение Достоевского современными ему реалиями. Опровергать Эккарта абсолютно
Эренбург все это видел и тонко чувствовал, но так же, как через десять лет он вступил в борьбу за роман Хемингуэя «По ком звонит колокол» и подвергся опасным нападкам Фадеева, а через двадцать лет бился, как лев, за открытие в Москве выставки Пабло Пикассо и затем импрессионистов, так при глухом расцвете сталинизма он в художественной форме, что не менее, но, быть может, и более ценно, чем в статейной или в бюрократической реальности, начал движение, целью которого явилось освоение безбрежного пространства, имя которому — Достоевский. Эренбург, разумеется, не гений, но сделать чужое своим, родным, неотъемлемым от себя, биться за чужое как за свое, радоваться чужому, упиваться им, помогать, пропагандировать, продвигать — есть один из признаков, свойственных гениальным людям.
В одном из предсмертных интервью Григорий Чухрай, вспоминая о Каннском фестивале, сказал, что жюри предпочло отдать первый приз фильму Федерико Феллини «Сладкая жизнь», а «Баллада о солдате» получила второй — за режиссуру. Я не уверен, что жюри поступило справедливо, хотя сам Чухрай согласился с таким решением, посчитав, что Феллини заслуживает пальмы первенства, создав более крупное произведение. Я думаю, что «Сладкая жизнь» была просто ближе западному зрителю. Но я уверен, что Григорий Чухрай замечательный человек, тоже обладавший этим признаком гениальности, когда сражался за присуждение фильму «Восемь с половиной» главного приза Московского кинофестиваля.
За чужое как за свое! Лучшего ничего нет на свете. Человеческое единство, человеческое братство здесь выступает в самой совершенной форме.
И еще одно. Когда Гитлер занял огромную территорию Советского Союза, он приступил к беспощадному истреблению прежде всего русских. Он боялся не евреев, а русских и только русских. Он создал невыносимые условия существования в концентрационных лагерях для военнопленных, умерщвляя голодом и трудом миллионы людей, которые призваны были самой судьбой составить в недалеком будущем цвет и гордость нации. Ему ли с Эккартом лепетать что-то о евреях, коряво и бездарно редактируя и перелагая Достоевского? Если он так пекся о русских людях, что ж он с ними сделал в период господства на оккупированной территории? Ему ли с Эккартом волноваться о будущем России? Ведь они, в соответствии со своими расовыми теориями, мечтали уничтожить ее, покончить со славянством навсегда.
Что касается евреев, которые работали в органах госбезопасности, то Сталин их за редчайшим исключением уничтожил в годы Большого террора. Сами они расправлялись без всякой жалости с теми, кто попадал в застенок, в том числе и с евреями. Попасть арестованному еврею в руки следователя-еврея считалось тягчайшим несчастьем. Для того чтобы продемонстрировать коллегам отсутствие пристрастий, такой дознаватель выкладывался без остатка, пытками и избиениями подтверждая собственный интернационализм. Мой отец на какое-то время попал к одному из подобных типов и сохранил о нем самые страшные воспоминания. С другими, конечно, не было легче, но соплеменник отличался особенной
И потому, отбросив возражения нацистов и показав их несостоятельность, воскликнем вслед Достоевскому: «Но да здравствует братство!» И не забудем тех, кто пострадал за Достоевского и кто боролся за его возвращение нам.
Каждый раз, чтобы осветить какую-либо сторону личности Эренбурга, надо начинать издалека. Латынь и Женя, каптерка и зек, письмо с просьбой о пересмотре дела и въедливое чтение разрозненных страничек Хемингуэя происходили параллельно засекреченным московским событиям вокруг Еврейского антифашистского комитета, процесс которого был назначен Сталиным на весну 1952 года. Только сопоставляя эти далекие друг от друга и различные по масштабу факты, можно себе представить общую душную атмосферу, окутывающую нашу жизнь. А ведь все дело в атмосфере — не дышишь, значит, не живешь.
После Испании Эренбург резко изменил поведение. Он не мог и не хотел делать то, что делал Кольцов. Подставьте фамилию Эренбурга в романе Хемингуэя вместо фамилии Кольцова, и вы сразу уловите разительную несхожесть этих людей. Нет, Эренбург не мог ни говорить, ни делать то, что говорил и делал Кольцов.
Теперь я столкнулся с таинственным Кольцовым лицом к лицу, потому что первый настоящий русский кусок романа «По ком звонит колокол» посвящен ему целиком. Русский фрагмент оказался самым непонятным для меня с исторической точки зрения. Его мистичность открылась намного позднее, когда довелось прочесть мемуары Эренбурга. Меня поразило отношение к роману как к архивному источнику. Эренбург считал, что в нем, в романе, содержится полная и правдивая информация о деятельности Кольцова в Испании. Мемуары не отсылают нас к «Испанскому дневнику», а советуют обратить внимание на художественное произведение, придавая ему значение подлинной стенограммы событий. В зиму 1951 года я так и не понял огромной документальной силы романа, воздействующей особенно на советского читателя, коим я был, но чутье подсказывало — здесь зарыта собака, здесь надо искать правду, расшифровывая глубоко запрятанное. И я перечитывал выдержки и занимался гаданием на кофейной гуще подобно ученым, впервые прикоснувшимся к свиткам, найденным в пещерах у Мертвого моря.
Нетрудно было догадаться, что американец Роберт Джордан есть маска, под которой скрывался сам Хемингуэй. Испанский язык, а не подрывное дело — специальность Джордана. Хемингуэй так же, как и он, американец, «филолог» и знаток Испании. Подобное совпадение автора и героя — редкостная удача. Провал романа Эренбурга «Что человеку надо» произошел не только из-за поспешности, свойственной отчасти журналистам, но и в связи с отсутствием похожего совпадения, которое могло выразиться в иной, однако обязательно личностной форме. Неудача постигла Эренбурга из-за отвлеченности текста, из-за безличности, чего современная художественная проза не терпит и не прощает. Через ее призму не просвечивалась размытая тень автора. Второе несчастье эренбурговской попытки — сталинская цензура, которая сводила на нет любое движение к реальности.
«Что человеку надо» — тенденциозное произведение, «По ком звонит колокол» — нет, хотя Хемингуэй, как никто из западных интеллектуалов, по существу открыто, прямо и недвусмысленно поддержал интервенцию Сталина и, если исключить эпизод столкновения Каркова и Андре Марти, ни словом не обмолвился о порочности политики Кремля. И вместе с тем Эренбург тенденциозен, а Хемингуэй — нет. Таково воздействие художественности и личностного присутствия автора в том или ином виде на страницах повествования. «По ком звонит колокол» — не художественный репортаж, а художественное произведение, обладающее свойствами настоящего репортажа, а не искусной постановки событий. Тот, кто занимался фотографией, хорошо осознает затронутую проблематику. Посочувствуем Эренбургу — он проиграл соревнование. Правда, он работал и писал в невыносимых условиях, которые и не снились Хемингуэю в самом дурном сне. Могли ли американцу присниться Главлит и цензура или сами цензоры, прячущиеся под буквами и номерами?