Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
«В течение многих лет он был умелым и умным пропагандистом самых крайних явлений западной литературы, — продолжал Бабель, — добивался перевода их на русский язык, противопоставлял изощренную технику и формальное богатство западного искусства — „российской кустарщине“». Сегодня ни в одной работе о взаимоотношениях западной и русской цивилизаций нельзя найти более точной и откровенной характеристики роли Эренбурга в распространении произведений западных мастеров в нашей стране. Таким образом, сами по себе вырванные с кровью показания Бабеля движение времени превратило в культурный акт, подтверждающий благотворную деятельность другого писателя, которого эти слова должны были обрекать на гибель. Есть ли в истории преследований и террора что-нибудь более противоречивое и гармоничное, более ужасное и прекрасное, более простое и таинственное?
Хотелось бы сделать небольшое отступление. Указание фамилии Селина — предмет сам по себе весьма важный, если знать суть
Луи Фердинанд Селин в начале 30-х годов поддерживал дружеское знакомство с Луи Арагоном и Эльзой Триоле. Лев Давидович Троцкий обратился к ним с личной просьбой перевести «Путешествие на край ночи», чтобы сделать ее доступной и для русского читателя. Анекдотичность просьбы Троцкого обнажилась во всей красе, когда гитлеровцы вступили в Париж, он сам принял смерть от меркадеровского ледоруба, а протеже превратился в отъявленного коллаборациониста, после войны заявившего, что евреи должны быть ему благодарны: он бы мог им принести значительно больше неприятностей, чем доставил своими статьями. Тем не менее Селин — великолепный мастер, непревзойденный стилист и по исповедальной искренности не имеет равных. Троцкий сумел оценить качества дарования, проявленные Селином в первом романе.
Эльза Триоле сама не сумела бы выполнить предложенную работу, и она привлекла в помощь советского переводчика, имя которого до сих пор составляет издательскую тайну. В романе Селина, без согласования с ним, сладкая коммунистическая парочка сделала купюры, возмутившие автора. Постепенно связь между неосторожно поступившей четой и будущим коллаборационистом нарушилась настолько, что в позднейшем романе «Из замка в замок» уже потерпевший крушение после разгрома Германии Селин именует Арагона — Обрыгоном, а Триоле — Труляля, по-прежнему подчеркивая свое неприятие этих людей.
Разразившийся в прессе скандал отбросил Селина во враждебный СССР лагерь. В 1936 году он все-таки отправился в Ленинград и Москву за гонораром, а возвратившись, опубликовал несколько памфлетов, из которых «Безделицы для погрома» отличаются особенной антисоветской направленностью, осложненной антисемитизмом. Сталинскую систему Селин раскусил сразу и дал ей верную оценку — тут уж ничего не возразишь.
Между тем Селин, несмотря на негативные стороны своей человеческой натуры, мизантропию и антиеврейские выходки, являлся, как и некоторые другие коллаборационисты вроде Кнута Гамсуна и Эзры Паунда, крупнейшим представителем западной цивилизации, оказавшим на культуру труднооценимое воздействие. Эренбург еще не угадывал в Селине будущего посетителя салона СС-бригаденфюрера Отто Абеца, клеврета маршала Петена и министра Лаваля, хотя личность великолепного стилиста и знатока парижских сердец, по образованию медика, проявилась полностью после публикации памфлета «Безделицы для погрома». Однако Эренбург, чувствовавший и раньше в Селине какое-то неблагополучие, советовал многим, в том числе и Бабелю, обратить внимание на его творчество. Бабель здесь, безусловно, открывает следователям правду — правду, смертельную для друга. Правду, которая при желании Сталина способна обратиться в жестокое обвинение. В мемуарах Эренбург упоминает Селина, к сожалению не распространяясь о высоких качествах его прозы. После всего того, что немцы сделали с Францией и тамошними евреями, Селин ему просто не нужен и ничего, кроме брезгливости, не вызывает. Он фигурирует там, наряду с Гамсуном, как коллаборационист и пособник фашистов. Это истина, и Эренбург имеет право на такое отношение. Но до войны Селин состоял в списке рекомендованной литературы. Такова отзывчивость художественного восприятия Эренбурга, подтверждение которой мы находим в показаниях Бабеля — этом нелепом окровавленном культурном акте сталинской эпохи. Такова эренбурговская приверженность к профессиональным достижениям человека из противоположного лагеря.
Далее Бабель берет вину за неумеренную пропаганду западной культуры и на себя, называя более десятка имен писателей, режиссеров и актеров, которые разделяли подобные «антисоветские» взгляды. А Селин не уйдет из моего повествования именно в связи с Эренбургом и станет долгим эхом, угасающим лишь к финалу.
Что касается Эренбурга, то он постоянно возникает в показаниях Бабеля, и подобный сюжет в один присест не исчерпаешь. Другие его важные аспекты я рассмотрю, когда продолжу рассказ об испанской эпопее, к которой пора переходить вплотную.
ЧАСТЬ 2
Испанский сапог
В самом начале знакомства мы трепались о футболе. Телевизоров тогда не существовало,
Я болел за киевскую команду «Динамо», приходил в парк за три часа до начала матча, когда милиция еще не брала в кольцо стадион, пробирался через отрытый лаз под оградой недалеко от «Чертова мостика» и прятался у задних скамеек в кустарнике. Десятка два или три ребят знали о существовании хорошо замаскированной дыры. Долго мы пользовались таким способом проникновения на стадион. Потом вмешались собаки, разрушившие укрытие, чтобы самим пробраться внутрь, — ну и навели милицию. Милиция устроила засаду, загребла безбилетников и засыпала лаз. Выползал я из кустарника в счастливые дни, когда раздавался свисток судьи, и устраивался на ступеньках или занимал пустующее место. Иногда мы проскальзывали иным образом, пристраиваясь к толпе взрослых болельщиков. Турникеты еще не установили. Зацепишься за руку какого-нибудь верзилы непокладистее, сожмешься и идешь на полусогнутых — ты ему ниже пояса. Милиция и контролеры: скорей! скорей! Шаг-другой — и ты по ту сторону ворот! Иногда попросишь какого-нибудь офицера провести. Если с орденами и в приличном чине, протолкнет тебя в спину впереди, бросив контролеру:
— Да ладно! Пусть посмотрит!
Контролер, конечно, недоволен, но возразить решается редко. Боится, как бы не получить в носаря — что-нибудь вроде:
— Ты, сука, тыловая крыса, где был, когда я…
Потом поставили турникеты, и возле них дежурить стало высокое милицейское начальство. Офицеры-фронтовики поутихли, и их представления о справедливости сошли на нет. Билеты на футбол стоили дорого — таких денег ребятам не достать.
Каперанг первым делом интересовался форвардами «Динамо», потом — кого поставили в ворота — Идзиковского или Зубрицкого, потом — куда подевался Лерман и как без опорного защитника справляется Махиня? Фамилии футболистов он знал. Виньковатого называл Пашей. Косолапого Лифшица звал Рыжим. Его я на поле не видел, но у входа в раздевалку Лифшиц перед матчем появлялся обязательно. Каперанг хвалил Принца и сетовал на необъективное судейство. Киевлян в те годы лупили кому не лень. Семь голов они однажды съели от ЦДКА. У голкипера Идзиковского видок был тот еще. Колошматили их и грузины. Борис Пайчадзе в полном безмолвии летел к воротам, после удара вызывая вопль отчаяния. Григория Федотова, несмотря на беспощадность, приветствовали стоя. По вопросам чувствовалось, что Каперанг когда-то регулярно посещал стадион. Из голкиперов он предпочитал торпедовца Акимова, всегда спрашивал — в кепочке или без кепочки тот выбегал на поле. Действительно, Акимов иногда кепочку держал в руке вместе с перчатками. Я заметил, что когда накрапывал дождь, Акимов появлялся без кепочки. Каперанг особенно ценил подробности, о которых Синявский не упоминал. Я докладывал, как мог, прибавляя от себя что-нибудь завлекательное, фантазируя, если ничего яркого не запомнилось. Но соперничество с Вадимом Синявским я проигрывал вчистую.
— Он интереснее ведет репортаж, чем ты, — смеялся Каперанг.
— Ну, тогда расскажите вы что-нибудь. Хотя бы про знаменитый матч с басками.
— Я, к сожалению, не присутствовал.
— Ладно, тогда про бой быков сделайте сообщение.
— Я и боя быков не видел. При республиканцах такие подлые зрелища не поощрялись. А нам, коммунистам, всякая, даже деревенская, тавромахия была строго-настрого запрещена. Я видел только картинки боя быков Гойи в музее. Великий художник, между прочим.
Так я узнал, что испанская компартия выступала против корриды и всякой тавромахии. Кроме того, я впервые внятно услышал фамилию Гойи. Я ее запомнил еще по альбому Эренбурга «Испания», но не знал, что он такой же великий художник, как Репин, например, или Левитан. Коррида, о которой я не имел понятия, кровь и песок на арене, тавромахия и Гойя тоже стали приметами послевоенной эпохи, потому что Каперанг нет-нет да вставит словцо о зрелище, которое так любил, даже боготворил, Хемингуэй и совершенно игнорировал Эренбург.