Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Разумеется, Абрам Роттенберг уступает Френкелю прежде всего из-за отсутствия стоящей профессии. Но Зощенко считает, что и он пригодится социалистическим преобразованиям. «Иначе я — мечтатель, наивный человек и простофиля…» Только руками разведешь при чтении подобных автохарактеристик, которых в данном конкретном случае и опровергать не хочется. «Вот грехи, которых у меня не было за всю мою жизнь. Вот за новую жизнь этого человека я бы поручился при наших, некапиталистических, условиях», — недрогнувшей рукой выводит Зощенко лицемерные и оскорбительные для здравого смысла слова.
Грехи мэтр имел и потяжелее, чем поверхностный очерк о Роттенберге. В марте 1938 года газеты опубликовали требование «Раздавить гадину», под которым
Жалкие рассказики о Владимире Ленине для детей еще можно простить через полтора десятка лет распятому сталинским постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград» писателю: надо заработать, маленькая, но семья. Однако таких слов, украдкой нарисованных на бумаге в то бушующее злобой время, простить нельзя. Кто-нибудь за них должен принести покаяние. В чем причина ослепления сатирика, самой судьбой, самим жанром своей литературы призванного смотреть на происходящее искоса? Даже на отретушированных фотографиях книги ярко проступает человеконенавистническая сущность Беломорбалтлага, и только глупец и слепец ее не в состоянии разглядеть. Но Зощенко обладал острым зрением и не принадлежал к племени глупцов.
Любопытная подробность, на которую никто не желает обратить внимания, возможно намеренно. Фамилии Эренбурга под призывами, составленными в департаменте Ягоды, Ежова и Берии, не отыскать — сколько ни старайся, а старались многие.
Михаил Зощенко — трагедийная личность, но трагедия произошла с ним не после войны в ждановскую пору, а до войны и, вероятно, задолго до поездки на Беломорско-Балтийский канал.
Зек разложил конвойных, постоянно охранявших строительный объект, совершенно и очень быстро. Куда быстрее, чем Сергей Геннадьевич Нечаев — тюремщиков и солдат в Петропавловке. Зек подмял их под себя, и если бы замыслил побег, то ребята — пскович и вологодец, оба бывшие детдомовцы, — просто отпустили бы его, а возможно, исчезли бы с ним на горе соседям по казарме. Однако идти, в сущности, некуда. Риск попасть в лапы погони вполне ощутим. Ловцы на севере не церемонятся. По железке не уедешь. Значит — полем, лесом, проселком. Ветку перекрывают моментально, бросают на охоту десятки людей, станции и села обыскивают, в чащу пускают собак. Мертвый или живой — одна цена. Мертвый даже предпочтительней, хлопот меньше. Мертвый молчит.
В характере зека содержалось нечто привораживающее, и я ничуть не удивился, что конвойные изменили присяге и теперь не обращают внимания на вопиющее нарушение режима зоны. Мы жили в кошмарное время, но не чувствовали до конца всего ужаса этого времени — не потому, что иного не знали, а потому, что являлись его побочным продуктом, внюхались в него, как утверждала Женя по другому поводу — когда внюхаешься в аромат Бактина, сразу полегчает. Но внюхаться трудновато. Мы не чуяли под собой не только страны, как верно подметил Осип Мандельштам, но и не осознавали смертельной опасности подобного положения для нашей генетики. Одна огромная опасность стать негодяем распадалась на множество мелких опасностей, среди которых арест с последующим заключением в лагерь или гибель всерьез занимали отнюдь не первые места. Предательство и донос, издевательство и ложь оттесняли их — арест и гибель — на второй план. Я не испытывал ни малейших угрызений совести, втянув наивную, как мне казалось, Женю в бессмысленные, сомнительные и бесцельные отношения с зеком и конвойными. Она пошла на дружелюбные контакты легко и без всякой поначалу боязни. А еще народная мудрость утверждает, что пуганая ворона куста боится. Не совсем так и
В самом начале октября, под вечер, Женя и я шли мимо ворот краснозвездного объекта, из которых, переваливаясь на колдобинах, выбиралась полуторатонка, набитая отработавшими зеками. Они сидели на скамьях низковато — виднелись лишь отрезанные наращенными бортами головы в матерчатых черных ушанках. Конвойный в грязном замызганном полушубке у кабины нелепо качнулся и, не удержавшись, едва не выронил винтовку, прижатую рукой наискосок к груди. Женя от неожиданности вскрикнула, взмахнула руками, будто намереваясь ее подхватить. Проезжая часть в переулке узкая, и водитель, круто поворачивая руль, чуть не задел нас бортом. Газанув, полуторка поползла вперед, а Женя упала лицом вниз — плашмя, как сноп, к счастью не причинив себе особого вреда. Ни зек у ворот, ни конвойные не тронулись с места, хотя видели все происходящее. Полуторка медленно растаяла в туманных сумерках, скрываясь за поворотом. Я помог подняться Жене, отряхнул пальто, собрал рассыпавшиеся книги и тетради. Один из конвойных — погодя — принес полную кружку студеной воды. Женя вымыла ладони, сделала пару жадных глотков и скомканной мокрой бумажкой почистила ботики. Так мы познакомились с конвойными, правда, в деревянную каптерку не завернули, получив приглашение от зека чуточку обогреться и прийти в себя.
— Откуда ты его знаешь? — спросила Женя, моментально учуяв, что между мной и человеком в арестантском бушлате уже существовала связь. — Если кто-нибудь пронюхает, нам несдобровать.
«Нам!» — эхом отозвалось в недрах души. Нам! Не мне одному, а нам!
— Зачем он тебе понадобился? — опять настойчиво спросила Женя. — Зачем? Ты хочешь помочь убежать заключенному? Вокруг города патрули с собаками. На станции переодетые милиционеры. Берег реки весь усыпан легавыми. Тут все просматривается и простреливается. Леспромхоз — это не что иное, как лагерь. Двое смылись оттуда, когда отец там работал. И дня не миновало, как беглеца застрелили. Подцепили на волокушу и доставили обратно. Со спичечной фабрики тоже двое дернули. И тоже безуспешно.
Подумалось: надо будет поинтересоваться у профессора Ярошевского, ведь он там, когда сидел, учетчиком числился. У Жени самой лексикон внезапно озечился: легавые, смылись, дернули.
— Не фантазируй — никому я не собираюсь помогать. С чего вдруг?! — ответил я уныло, хотя мыслишка неясная мелькала.
И с ним уйти, к чертовой матери! Когда обрубишь канаты, которые тебя привязывают к официальной жизни, где надо врать, изгибаться, притворяться, станет легче. Перед тем пойду набью морду блондину в бордовой рубашке и широким гамбургским, как на танцверанде, уйду в вольный мир.
— Ты с ним никуда не уйдешь — погибнешь, — сказала Женя, вызвав и опять священный страх умением проникнуть в самые отдаленные уголки моего сознания. — Зачем ты с ним завязал дружбу? Я видела, как он тебе посигналил большим пальцем через плечо: мол, заходи! Ты сошел с ума! Тебя выпрут из университета. С таким трудом поступить — и вот теперь повиснуть на волосочке. Если узнает Атропянский и эта сволочь С. — тебя загребут в два счета.
Сволочью-то она его называла правильно, а потом в письме призналась, что когда я уехал — роман с ним закрутила и на свидание бегала.
— Не каждый антисемит — доносчик. У него самого рыльце в пушку. Он не член ВКП(б), а почему? И не комсомолец. Двадцати восьми лет ему еще не исполнилось. Вполне бы мог состоять в организации. Чем ему советская власть не подошла?
Женя взглянула на меня с удивлением.
— И то правда. Не каждый антисемит — доносчик. Черт возьми, верно!
— Да и откуда ему узнать? Он этой дорогой не ходит.
— От случая не убережешься. Я вот догадалась. А ты ничего не рассказывал мне.
— Рассказывать нечего. Познакомился, понятное дело, случайно. Разве он зверь, чтобы от него шарахаться? Самогон приносил, сало. На рынке купил. За его деньги.