Еврейское счастье (сборник)
Шрифт:
Зейлиг, сильно утомленный, замолчал, Иерохим не сводил с него глаз.
– - Я не хорошо понимаю, что вы мне сказали, Зейлиг, но если бы было так, как я понимаю, то света не было бы. Разве я могу не чувствовать когда мои дети голодны?.. Для чего же бы я работал тогда? Хорошее бы было дело! Я этого не понимаю, Зейлиг, у меня голова разболелась от ваших слов... Что значит "хорошо", если мне больно, или если мои дети умирают с голода. Сам Бог ведь плачет над этим. Разве вы этого не знаете? Хорошо это говорить вам, а не мне. У вас никогда не было детей, не было жены, вы всегда сидите в синагоге, и о хлебе вам не приходится думать, ибо о вас думают другие. А кто обо мне думает? Как же вы можете знать, что случается с людьми? У меня совсем голова разболелась
Иерохим отвел глаза, точно ему что-то стыдно стало. Потом вдруг выговорил с тоской:
– - Бог знает, где теперь Ципка,
Зейлиг бережно поднялся, спустил полы сюртука, смахнул платком с груди табак и, подойдя к дверям, произнес:
– - То, что ты сказал, Иерохим, не стоит и медного гроша, я тебе это говорю... Все, что делается здесь, на земле, два раза не повторяется, и потому нужно не плакать, а ловить это и стараться понять, ибо, кто хочет быть подле Всевышнего, должен во всем искать его указаний. Все же, кроме этого -- веши и ничего больше.
Зейлиг высунул сначала голову, потом с усилием просунул плечи, точно Иерохим втискивал его в проход, а затем уже и вынес ноги.
Иерохим долго следил в окно, как медленно удалялась фигура Зейлига.
* * *
И вот началась эта каторжная жизнь: Ципка без устали с утра до вечера хлопотала в среди таких же бедняков, как и она, рассказывала им о своем несчастии, передавая и чем она была, и что такое Иерохим, и сколько у нее детей, и чем она больна, и чем болели дети, и кто такие Бейла и Фейга, вызывая своими стонами, слезами и глубокой искренностью участие и ласку. Перепадала ли ей кой-какая работа, она сейчас же, хотя бы это было на другом краю города, бежала домой, передавала ее Иерохиму, быстро осматривала детей, хозяйство, все это проделывая исступленно, почти с ненавистью, и убегала опять просить, унижаться. Иерохим тоже помогал ей и, в свою очередь, искал работы, но из его поисков никогда не выходило толку. Если он находил что-нибудь, то непременно у такого бедняка, который, наверно, не уплатит.
За хозяйством теперь присматривала Ханка.
Но как ни билась девочка, чтобы поддержать какой-нибудь порядок в комнате и не дать упасть хозяйству, -- она неизбежно уступала натиску нищеты. Помощи ждать ей не откуда было. Хромоногая Любка неизменно сидела молча на своем месте подле Иерохима и, редко выглядывая во двор, постукивала своими худыми пальчиками по стеклу. О чем думала эта молчаливая девочка по целым дням? Тоже о голоде, о нищете или о своем недостатке, навсегда пригвоздившем ее к одному месту? Думала ли она о будущем, о прошедшем? Она всегда молчала, такая серьезная, недоступная, и только когда голод сильно донимал ее, она начинала без жалоб плакать.
А бедная Ханка надрывалась над хозяйством и мало-помалу становилась злой, едкой, похожей на мать.
Теперь они уже вовремя не пили и не ели, питались случайно. Комната опустилась как-то и загрязнилась. Каждый уголок по-своему плакал. Там Розочка валялась на полу, одетая в одну рубашонку, пачкалась в грязи, которую жевала вместе с коркой хлеба, положенной в ее ручку Ханкой. Немножко поодаль сверкала лужица грязной воды, вылившейся из корыта, в котором стирала та же Ханка; в другом углу всегда сушилось какое-нибудь белье; Иерохим сидел грязный, полуодетый, босой, с ввалившимися щеками, молчаливый... Кратковременное оживление и кое-какой порядок наступал все-таки вечером, с приходом Ципки... Заморенная, едва держась на ногах, она с последней энергией набрасывалась на ненавистную ей грязь и чистила, выметала, купала детей, понукала всех в комнате помогать ей. Потом начинались разговоры, знакомые разговоры, долгие, бесполезные, раздражавшие.
А поговорить, действительно, было о чем.
За квартиру за прошлый месяц не было уплачено, а теперь надвигается и второй. Хозяин выходил из себя, грозил выбросить на улицу и даже собирался прибегнуть для этого к законной власти. На Ципку эта
Но самое главное несчастье ожидало ее только впереди. Иерохим с каждым днем все хуже и хуже различал предметы. Ему часто уже приходилось напрягать зрение изо всех сил, чтобы рассмотреть что-нибудь. Ципке он из жалости не решался сообщить правды, чтобы вконец не сразить ее, и предпочитал мучиться про себя, в одиночку, терзаясь мнительностью и отчаянием. Вся картина страшного будущего представлялась ему, как на ладони. Тут было все, что запуганное воображение могло сплести из догадок. Ему слышались плач, проклятия Ципки, вой обезумевших детей и разговоры, долгие, бесполезные, раздражающие, на что Ципка была такая мастерица. Потом дети, синие, распухшие от голода, протягивали к нему руки и требовали хлеба. В его испуганном воображении мешались люди и, задумавшись он забывал: он ли Иерохим, Хаим ли Иерохим, Ципка ли Фейга или Ципка не Ципка, не Фейга, а что-то третье, чужое.
В последнее время его стала преследовать мысль о самоубийстве. Родилась эта мысль чрезвычайно просто и естественно, как выход из обстоятельств. Все назойливые думы как-то сразу потеряли свою жгучесть и серьезность, отодвинулись назад, и он полюбил эту мысль. Когда Ципка и дети засыпали, он начинал слоняться из угла в угол, босой, чтобы не потревожить спящих. Ему приходил на память Зейлиг, с его поисками Божьей руки, и он старался думать, что все хорошо и мудро, и что мысли его так же мудры и хороши. Иногда взгляд его падал на Ципку, съежившуюся в своем углу, и его влекло постоять и поглядеть на нее. Щемящая жалость стискивала его сердце, и он долго простаивал на одном месте, стараясь не разогнать своего настроения, многое вспоминая из их долгой совместной жизни. В другие минуты что-то очень знакомое ему, что-то вроде дуновения любви проносилось в его сердце, и тогда так хотелось ему погладить ее по лицу, сказать ей что-нибудь ласковое, приятное, как в старину... А затем, опять прогулка из угла в угол, опять те же мысли о хлебе, о квартире, о заработке, о смерти.
* * *
Однажды, -- это было спустя день после приговора судьи, по которому хозяину давалось право согнать их с квартиры и продать их имущество в свою пользу, -- Иерохим доканчивал спешную работу. От горя ли, или от думы, но он в этот день так плохо видел, что принужден был украдкой от Ципки часто прерывать работу. Ципка никуда не выходила в этот день, ибо пойти было уже некуда. Она не приступала ни к какой работе и все время сидела не двигаясь, как каменная. Дети с утра ничего не ели и плакали. Ханка утешала их, как умела, и разрывалась на части, чтобы всюду поспеть. Вдруг Иерохим вскочил с места, что-то крикнул не своим голосом, всплеснул руками и, ухватившись за голову, повалился на стул.
Ципка вмиг очутилась подле него.
– - Что, что такое, -- раскричалась она, -- что ты сказал?
Она пристально взглянула на его дрожавшее тело, и капельки пота сейчас же выступили на ее висках. Страшные звуки, вырвавшиеся из горла Иерохима, показались ей чужими, бессердечными, а то, что дети окружили его и кричали на все лады, наводило на нее безумный ужас.
– - Говори же, что с тобой, -- бессознательно кричала она.
– - О, глупый, несчастный человек, даже рассказать толком ничего не умеет.