Европейское воспитание
Шрифт:
Там было два десятка партизан, так тесно прижавшихся друг к другу, что при свете масляной лампы видны были только их лица. Некоторые Янек видел впервые, другие были ему знакомы: Пуцята, бывший чемпион по борьбе, а ныне командир партизанского отряда, активно действовавшего в районе Подбродзья; Галина, о котором говорили, будто он может смастерить бомбу из старого ботинка, — он был так начинен всевозможной взрывчаткой, что партизаны, ругаясь, тушили сигареты, когда он к ним подходил. Это был седоволосый, худощавый, мускулистый и проворный человек, ему уже давно стукнуло шестьдесят; на его губах навсегда застыла неуловимая усмешка;
Также была там одна молодая женщина, одетая в воинскую гимнастерку и лыжную шапочку, в накинутой на плечи тяжелой шинели немецкого солдата. Лицо ее поразило Янека своей величавой, задумчивой красотой. У нее на коленях лежало несколько пластинок, а у ног, между книгами и газетами, стоял старый механический фонограф.
— Кто это? — спросил чей-то насмешливый голос. — Что за младенец? Если я правильно вас понимаю, вы решили превратить нашу штаб-квартиру в kindergarten? [20]
20
Детский сад (нем.).
Янек видел только забинтованную голову и орлиный нос на изможденном лице этого человека.
— Это Пех, — пояснил Добранский. — На него никто не обращает внимания.
— Чтоб вы все сдохли!
— Ну хватит, Пех, — сказал Добранский.
— Это сын доктора Твардовского.
Воцарилось молчание, и Янек почувствовал, что все взгляды устремились на него. Молодая женщина подвинулась, уступая ему место, и он сел между нею и молодым человеком в белой фуражке польских студентов, носить которую немцы запрещали. Ему было лет двадцать пять, и его скулы были покрыты красными пятнами, которые Янек сразу узнал: он уже видел их на щеках лейтенанта Яблонского. Молодой человек улыбнулся и протянул ему руку.
— Servus, kolego [21] , - поздоровался он по студенческому обычаю. — Меня зовут Тадек Хмура.
Женщина поставила на фонограф пластинку.
— «Полонез» Шопена, — сказала она.
Больше часа партизаны — многие прошли более десяти километров, добираясь сюда, — слушали эту музыку, все, что есть самого лучшего в человеке, словно бы для того, чтобы набраться уверенности; больше часа усталые, раненые, голодные, затравленные люди подтверждали свою веру в человеческое достоинство, которую не могли поколебать ни одно зверство, ни одно злодеяние. Янек никогда не забудет той минуты: суровые, мужественные лица, крошечный фонограф в землянке с голыми стенами, автоматы и винтовки на коленях, молодая женщина с закрытыми глазами, студент в белой фуражке и с лихорадочным взглядом, державший ее за руку; необычность, надежда, музыка, бесконечность.
21
Здесь: ваш покорный слуга, коллега (лат.). — Прим. пер.
Потом партизан Громада взял аккордеон, и человеческие
Тогда Добранский вынул из-под гимнастерки тетрадь.
— Я начинаю! — объявил он.
Партизан с перевязанной головой серьезно сказал:
— Мы будем строгими, но справедливыми судьями.
Добранский раскрыл тетрадь.
— Называется «Простая сказка о холмах».
— Киплинг! — торжествующе выкрикнул партизан Пех.
— Это сказка для европейских детишек… Волшебная.
И он начал читать:
Кошка мяукнула, крыса пропищала, летучая мышь пролетела… Луна влезла на небо. Шесть холмов Европы медленно вышли из тени, потянулись, зевнули и пожелали друг другу доброго вечера на языке холмов.
— Скажи мне, Дедушка, — удивленно воскликнул самый младший из холмов по имени Сопляк, — как получается, что луна, влезая на небо, всегда выбирает твою, а не мою спину?
— Дело в том, дитя мое, что если луна влезет на твою спину, то поднимется невысоко и ничего не увидит.
— Хе-хе! — засмеялся своим дребезжащим голосом самый старый холм Бабушка-горбунья. Так называли холм, очертания которого, стертые ветром и дождями, этими великими бичами холмов, напоминали силуэт старушки за вязаньем. — Хе-хе!
— Ах ты старая ведьма! — пробурчал Сопляк, показав ей язык.
— Увы! — вздохнула Бабушка-горбунья. — Всему свое время: время любить и быть любимым, время жить и время умирать…
— Милый друг, как вы можете говорить о смерти? — весело воскликнул старый, но неизменно галантный пан Владислав.
Это был каменистый неказистый пригорок, расположенный справа от Бабушки-горбуньи и с любопытством наклонившийся к ней, словно пытаясь разузнать, что она там вяжет многие тысячи лет. Его очертания напоминали профиль веселого, сморщенного человечка, и злые языки среди холмов — где их только нет! — утверждают, будто отношения Бабушки-горбуньи и пана Владислава носят не столь платонический характер, как это принято считать, и что порой майскими ночами расстояние между двумя холмами… хе-хе!
— Как вы можете говорить о смерти? Вы, самый вечно молодой из холмов!
— Хе-хе-хе! — продребезжала польщенная Бабушка-горбунья.
Внезапно ее охватил приступ ужасного кашля, она харкнула пылью, согнав двух ворон, спавших у нее на боку, и последний дуб, росший у нее на вершине, вынужден был вцепиться в нее всеми своими корнями, чтобы не упасть, и с тревогой обратился к холму Тысячи голосов:
— Сестрица-холм, будь так любезна, успокой ее немножко! — взмолился он на языке деревьев, который ничем не отличается от языка холмов. — Мои старые корни держатся на волоске… Я уже не тот, каким был в молодости, когда самые сильные бури Европы приходили померяться силами с моими ветвями и уходили посрамленными!
— Перестаньте, Бабушка-горбунья, — вмешался холм Тысячи голосов, — успокойтесь и продолжайте…
Но тут произошло что-то странное. Безо всякой видимой причины холм Тысячи голосов словно потерял нить своей речи и принялся воодушевленно вопить:
— Ко мне, Россия! Ко мне, Англия! Вперед, на врага! Мы победим!
Наступило минутное замешательство, и холм Тысячи голосов вступил в странный диалог с самим собой.
— Замолчи! — сказал он своим нормальным голосом. — Тихо! Или ты хочешь моей смерти?