Exegi monumentum
Шрифт:
И опять — электрической искрой — неловкость:
— У меня с собой пятьсот только... Вот-с...
Не давши хозяину одуматься, нырнул в обширный карман своего камзола, извлек тяжелый мешочек: монеты, то, что получил от еврея взамен крестов и колец. Поскорее высыпал монеты на стол, засверкала куча, монеты одна к одной, новенькие, не подвел горбоносый меняла, не надул. Кучка золота...
А Яша Барабанов обидой томим: день, и час и другие подробности путешествия его друга в XVIII столетие от него почему-то скрыли. А уж он ли Борю не любит?
И пришел он на станцию техобслуживания...
— Боря на работе сегодня?
Один мимо пробежал коридорчиком,
— Боря на работе сегодня?
Тот приостановился, поглядел свысока:
— Из первого, что ли? Из единички?
— По моторам он тут.
— А фамилия?
— Гундосов фамилия. Боря. Значит, Борис.
— Так бы ты и говорил, а то: Боря. Кому Боря, а кому Борис Павлович.
— Так на работе он?
— Да не помню я, много их тут. А вы посмотрите график, в диспетчерской есть,— куснул яблоко и яблоком показал на дверь оцинкованную: «Диспетчерская. Посторонним вход...» Дальше было замазано, и тот, с яблоком, вместе с Яшей предупредительно к серой двери подошел: открыл, приглашая.
На изрезанном столе в диспетчерской валялись колбасные шкурки, ошметки недокуренных сигарет и лежали журналы какие-то. На стене висел Маркс, а поодаль — репродукция с рисунка, изображающего Ленина на кремлевском субботнике: бревно тащит, вроде бы муравей соломинку волочит старательно. Было окошко, задвинутое изнутри серым фанерным щитом. Яша помнил, что снаружи над окошком есть надпись: «Диспетчер». Возле окошка был «График работы персонала СТОА на январь 198... г.». По горизонтали — фамилия, инициалы. По вертикали — числа, начинаясь, естественно, с 3-го: 3... 5... 18... и до самого последнего, 31-го. Квадратики на пересечении фамилий с числами были закрашены красным, желтым или зеленым; и внизу значилось, что зеленый — работа с 8 часов до 17, желтый — работа с 8 до 21, красный же — ПК, повышение квалификации. Против фамилии Гундосова Б. П. стояло несколько желтых квадратиков, два зеленых и один только красный, причем на сегодня квадратиков не было.
Молоденький, неожиданно вежливый слесаришка дожевал свое яблоко, огрызком ткнул в чистый квадратик:
«Видал? — И с «вы» перешел на «ты»,— Не работает твой Гундосов! — И пошел, положивши огрызок в кучу колбасных объедков и вытирая руки о замасленные штаны; а шляпа на нем и вовсе была соломенная, украинский бриль — натурально, уже замызганный, и соломинки кое-где бахромою свисали.
Яша знал, что Боря не работает нынче, и сюда он притащился, влекомый тоскою неясной.
Тоской, и любовью: Яша любит Борю безмерно, кроткой щенячьей любовью любит, пришедшей на смену лиловой ненависти, зависти и вражде. Яша Боре уступает первое место — по правую руку гуру. Яша Борю готов считать наместником Вонави, а себя отодвинуть, занять место по левую руку.
И влекомый всё тою же тоской неясной, снедаемый ревностью, как в жестоких романсах, разрывающей сердце, выбрался Яша из скучной диспетчерской в коридор СТОА, а оттуда на улицу, на промозглый неуютный мороз. Запахнул он старенькое пальтишко, потрусил к троллейбусной остановке.
Троллейбуса нет и нет, улица сплошь бурой жижей покрыта: это соль с песком рассыпают по городу, чтобы не скользили машины, не буксовали. Закуривает. Новый год вспоминает: недавно встречали, но учитель, гуру, к себе Яшу не пригласил, а без приглашения к нему ни-ни, не ходи на такие праздники.
А теперь еще один Новый год справлять будут, называется: старый. Старый Новый год, с тринадцатого января на четырнадцатое.
И
Скособочились праздники, развелась их уйма, невпроворот.
Лишь бы людям напиться, что ли? Или это форма протеста какая-то: у властей, мол, свои имеются праздники, а у нас свои...
Помнит Боря — хозяин-барин укоризненно качал головой: «Что ж, неужто мне голой ее вам отдать? Одежи-то для нее, полагаю я, у вас не припасено? Так-то-с... да... Впрочем же, господин поручик, хорошо-с, уступлю, уступлю...» И не преминул съязвить: «Уступлю по малым достаткам вашим».— Это был уже вызов. И они стояли возле какой-то конторки, и хозяин писал бумагу — купчую крепость. И дал расписаться Боре, а Боря — хмель с него постепенно сходил — подписывался под нею гусиным пером, и сквозь гриппозный озноб у него мелькало: «Уж не кровью хотя бы, а то крови не напасешься на них, на масонов этих, на интеллигентов проклятых... Тоже мне, какой гуманный сыскался!»
И при свете факелов, плошек прощалась дворня с Катеринушкой — Катей. Когда Катя в пунцовой, отороченной сереньким мехом шубейке, в шапочке заячьей и в платке из козьего пуха выросла, скрипнула дверь, на крыльце, неподалеку как бы даже радостно, ухарски-весело звякнул колокол. Ему отозвался колокол где-то подальше, и раскатились тенора колоколов над Донскою улицей, а к тенорам баритоны примкнули, басы,— уже обступило звоном со всех сторон заснеженный двор, и в ритме разноголосого звона плясало пламя факелов, плошек. И вышел на крылечко господин в зеленом камзоле, шуба внакидку. Встал рядом с Катей. Катя головку склонила: перекрестил, сказал что-то шепотом. А из тьмы, окружающей факелы, вышел глухонемой, бородатый, был он теперь подпоясан славно, за поясом рукавицы. Шапку снял. Тряхнув патлами, поклонился.
— Поданы лошади,— с крыльца, сверху вниз напутствовал Борю странный зеленый.— До Сухаревой, стало быть, так ли я разумею?
Боря готов был поклясться, что, день-деньской проторчав в покоях зеленого и таинственного, вкушая его подозрительные настойки, отчаянно матерясь про себя на жмущие башмаки, труся и хорохорясь, о месте встречи у Сухаревой с каким-то нелепым нищим он не проронил ни словечка. «Знает, падло! подумал он зло,— Все ему, собаке, известно!»
— Отнюдь не все знаю-с, лишь кое о чем осмеливаюсь я суппозировать,— ответил его мыслям зеленый дяденька.— Однако же долгие проводы — лишние слезы, с приобретением вас, и пожалуйте-с, лошади за воротами, а уж Кузьма мой в наилучшем доставит вас виде, прощайте-с,— и поклонился сухо.— Прощайте-с, а может, и до свиданьица-с, зане не дано нам с вами волю провидения ведать-с...
За воротами ждала Лиза. Стояла, поглаживая ладонью вороную красавицу лошадь. Вышел Боря, за ним Катя вышла, на пороге споткнулась, слабо сказала: «Ой!»
Гулко, разгульно разносился в воздухе звон колокольный.
Пошел снег, повалил: к теплу да и слез не видать — то ли снежинки, то ли слезиночки на девичьих щечках и, кажется, даже на умной лошажьей морде. А Кузьма, тот слез не скрывая, плакал прямо навзрыд, лаял будто.
Лиза Катю перекрестила, Катя — Лизу...
Мчатся кони по первопрестольной Москве, снег пушистый валит. И из-под копыт тоже снег, и открываются перед Борей места, по картинкам уже знакомые,— изучал по пространному шеститомнику столицу свою, Москву XVIII столетия, все прознал: и про меняльные лавки, и про трактиры, и про церковки тоже, памятники архитектуры. Мать твою!.. Из толпы приземистых домиков выплыла Сухарева. На часы поглядел: 19 — 34... 35... 36...