Эйфельхайм: город-призрак
Шрифт:
Дитрих отправился в господскую конюшню, где взнуздал лоснящегося вороного коня, затянул подпругу и уже накидывал уздечку, когда сзади раздался голос Манфреда:
— Я мог бы приказать выпороть тебя за гордыню.
Дитрих обернулся. Герр держал на левой руке огромную охотничью птицу и кивнул в сторону лошади:
— Только рыцарь может ездить на боевом коне. — Но когда пастор начал снимать уздечку, господин покачал головой. — Хотя какая разница? Я вышел только потому, что вспомнил о своих птицах и решил отпустить их, прежде чем они умрут с голоду.
Та легкость, с которой герр сказал это, рассердила Дитриха, ведь она едва не оказалось правдой, но он ничем себя не выдал:
— Я еду отыскать Макса.
Манфред погладил сокола, тот в ответ вытянул шею, переступил боком на толстой кожаной перчатке и заклекотал.
— Ты знаешь, что значит эта перчатка, не так ли, мой драгоценный? Ты жаждешь расправить свои крылья и улететь? Макс, скорее всего, тоже улетел, иначе уже вернулся бы. — Дитрих промолчал, а Манфред продолжил: — Но он вскормлен так, чтобы вернуться ко мне. Не Макс — этот красавец. Хотя мне только сейчас пришло в голову — Макс тоже. Он будет все кружить и кружить в поисках приветственной руки и не найдет ее. Правильно ли отпускать его, обрекая на такие муки?
— Мой господин, несомненно, птица приспособится сообразно новым обстоятельствам.
— Да, приспособится, — грустно ответил Манфред. — Забудет меня и то, как мы охотились бок о бок. Вот почему сокол символизирует любовь. Ты не можешь его удержать и должен отпустить. А затем он вернется по своей воле или же…
— Или улетит в другие страны.
— Ты знаешь это выражение? Изучал выноску ловчих птиц? Ты способный человек, Дитль. Парижский ученый. Однако тебе известно искусство верховой езды и, возможно, соколиная охота. Я думаю, ты знатного происхождения. И все же ты никогда не рассказывал о своем детстве.
— Моему господину известны обстоятельства, при которых вы нашли меня.
Манфред состроил гримасу:
— Сказано самым тактичным образом. Конечно, известны. И если бы я не видел, как ты остановил толпу в Рейнхаузене, то не оставил тебя здесь. И все же, в общем, все было к лучшему. Я записал многие из наших разговоров в свой мемуар. Никогда не говорил тебе об этом. Я не ученый, однако считаю себя практичным человеком и всегда находил удовольствие в твоих размышлениях. Знаешь ли, как заставить сокола возвратиться?
— Мой господин…
— Дитрих, после стольких лет мы можем обращаться друг к другу на «ты» и отбросить формальности.
— Очень хорошо… Манфред. Никто не может заставить сокола вернуться, зато очень легко помешать ему сделать это. Сокольничий должен управлять своими чувствами и не совершать резких движений, которые могут отпугнуть птицу.
— Подобное искусство лучше всего известно влюбленным, Дитрих. — Он засмеялся, но резко остановился, лицо его вытянулось. — У Ойгена горячка.
— Спаси его Господь. Губы Манфреда дернулись:
— Его
— Да отринет Господь ее желание.
— Неужели ты считаешь, что Господь все еще слышит тебя? Наверное, Он удалился из этого мира. Я думаю, люди отвратили Его, и Он более не желает иметь с ними дела. — Герр вышел из конюшни и, взмахнув рукой, выпустил сокола. — Господь улетел в другие земли. — Какое-то время он смотрел птице вслед, восхищаясь ее красотой, после чего вернулся. — Мне неловко разрывать нашу клятву с ним подобным образом. — Он имел в виду сокола.
— Манфред, смерть — всего лишь сокол, отпущенный «лететь в другие края».
Господин невесело улыбнулся:
— Уместно, но, вероятно, слишком легковесно. Когда ты вернешься, дай вороному сена, но не загоняй в стойло. Я должен позаботиться о других животных. — Он повернулся, замер в нерешительности, затем развел руки в стороны. — Мы с тобой можем больше не увидеться.
Дитрих обнял его:
— Мы встретимся, если Господь наградит нас сообразно желанию наших сердец.
— А не по нашим заслугам! Ха-ха. Итак, мы расстаемся шутя. Что еще остается человеку среди стольких горестей?
Поначалу Дитрих не заметил Макса, только услышал громкое жужжание мух на летнем солнцепеке. Пастор сгорбился и сполз со спины коня, аккуратно привязав его к стоящему поблизости дубу. Вытащив носовой платок, нарвал в него цветов и растер, надушив тряпицу их ароматом, прежде чем завязать ее на лице. Отломал ветку у орешника и, используя ее как веник, помахал над телом сержанта, разгоняя собравшихся к обеду насекомых. Затем, стараясь отключить эмоции и чувства, осмотрел бренные останки своего друга.
Анатомы Болоньи и Падуи изучали трупы, высушенные на солнце, поглощенные землей или утонувшие в реке, но Дитрих не думал, чтобы они когда-нибудь работали с телом в подобном состоянии. Священника вырвало прямо на него, еще одно оскорбление давно умершего человека. Отдышавшись и освежив «цветочную повязку», Дитрих убедился в том, что заметил прежде. Макса закололи в спину. Его куртка была разорвана в районе почек, и из раны натекла большая лужа крови. Он упал лицом вперед, вытаскивая квиллон, его правая рука сжимала мертвой хваткой рукоять длинного кинжала, а лезвие было наполовину вытащено из ножен.
Дитрих взобрался на камень неподалеку — глыбу, которая бессчетное количество лет назад сорвалась с кручи наверху. Здесь он заплакал — по Максу, по Лоренцу, по Гервигу Одноглазому и всем остальным.
Пастор вернулся в госпиталь после вечерни. Какое-то время наблюдал за тем, как Ганс, Иоахим и остальные ходили между страдальцами, прикладывая намоченные холодные тряпки к пылающим лбам, вливая по ложечке пищу в безразличные рты, промывая повязки на язвах в бадьях с горячей мыльной водой и раскладывая их сушиться — практика, рекомендованная Гуго из Лукки и другими.