Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла
Шрифт:
А правдой было то, что еврейский народ в целом никогда не был организован, у него не было своей территории, своего правительства, своей армии, что в час, когда это ему было так необходимо, у него не было своего правительства в изгнании, которое могло бы представлять его среди союзников (Еврейское Палестинское агентство под председательством доктора Вейцмана было, в лучшем случае, жалкой имитацией), что у него не было ни запасов оружия, ни молодежи, прошедшей воинскую подготовку. И всей правдой было то, что существовали и еврейские общинные организации, и еврейские партии и благотворительные организации как на местном, так и на международном уровне. Где бы ни жили евреи, у них были свои признанные лидеры, и почти все из них — за малым исключением — тем или иным образом, по той или иной причине сотрудничали с нацистами. Всей правдой было то, что если бы еврейский народ действительно был не организован и у него не было бы вожаков, тогда воцарился бы хаос, и было
В этой главе я коснулась истории, которую суд в Иерусалиме не смог представить миру в ее реальном масштабе, потому что она дает поразительное понимание всеобщего морального коллапса, в который наци повергли респектабельное европейское общество — не только в Германии, но почти во всех странах, не только среди палачей, но и среди жертв. Эйхман, в отличие от других рядовых участников нацистского движения, всегда с благоговением относился к людям из «хорошего общества», и учтивость, которую он часто проявлял к немецкоговорящим еврейским функционерам, была порождена ощущением того, что он имеет дело с людьми, находящимися на более высокой, чем он сам, ступеньке социальной лестницы. Он отнюдь не был тем, кем его назвал один из свидетелей — «Landsknechtnatur», наемником, который желал бы укрыться в тех краях, где не действуют Десять заповедей… Он и вправду к концу стал яростным приверженцем успеха, по его представлениям, основного мерила «хорошего общества». И потому для него типичными были его последние слова о Гитлере — которого он и его камрад Сассен решили в том интервью «не упоминать»: Гитлер, сказал он, «мог СПАТЬ не прав во всем, но одно несомненно: этот человек оказался с пособным подняться от ефрейтора немецкой армии до фюрера почти восьмидесятимиллионного народа… Сам по себе его \спех уже доказал, что я должен подчиняться этому человеку». Ею совесть действительно успокоилась, когда он увидел, с каким рвением и энтузиазмом «хорошее общество» реагирует на сто действия. Ему «не надо было заглушать голос совести», как было сказано в заключении суда, и не потому, что совести у него не было, а потому, что она говорила «респектабельным голосом», голосом окружавшего его респектабельного общества.
Эйхман уверял, что голосов извне, способных пробудить его совесть, не существовало, а задачей обвинения было доказать, что это не так, что были такие голоса, к которым он мог бы прислушаться, и все же он исполнял свою работу с усердием, превосходящим прямые обязанности. Но, как ни странно, правдой оказалось и то, что его убийственное рвение не было так уж глухо к невнятным голосам тех, кто время от времени пытался его усмирить. Здесь мы можем только вскользь упомянуть о так называемой внутренней эмиграции в Германии — эти люди зачастую занимали посты, даже высокие, в иерархии Третьего рейха и после войны заявляли себе и внешнему миру, что «в душе были против» режима. И не важно, говорили они правду или лгали: важно, что ни один секрет в пропитанной тайнами атмосфере нацистского режима не охранялся ревност-нее, чем «противостояние в душе». Иначе в условиях нацистского террора было не выжить; как говорил мне один известный «внутренний эмигрант», который явно верил в собственную искренность, такие как он, дабы сохранить свою тайну, «внешне» должны были казаться даже большими нацистами, чем сами нацисты.
Этим может объясняться тот факт, что редкие протесты против программы уничтожения исходили не от армейского командования, а от старых членов партии.
Чтобы выжить в Третьем рейхе и при этом не вести себя как нацист, следовало затаиться совсем: «воздержание от какого-либо участия в общественной жизни», как недавно заметил Отто Киркхаймер в своей «Политической справедливости» (1961), было на самом деле единственным критерием оценки личной вины. Если в этом термине и есть хоть какой-то смысл, «внутренним эмигрантом» мог быть только тот, кто жил «словно изгнанник среди своего собственного народа, среди слепо верящих масс», как отмечал профессор Герман Яррайс в «Наставлениях защитникам» накануне Нюрнбергского процесса. При отсутствии какой-либо организации оппозиция была «совершенно бессмысленной». Немцы, которые прожили все эти двенадцать лет, «словно замороженные», существовали, но число их незначительно, и среди них не было членов движения сопротивления. В последние годы термин «внутренняя эмиграция» (сам по себе допускающий двоякое толкование, ибо он может означать как эмиграцию в отдаленные уголки собственной души, так и определенную манеру поведения — словно ты живешь эмигрантом в своей собственной стране) стал чем-то вроде шутки. Зловещий доктор Отто Брадфиш, член одной из айнзацгрупп, который руководил убийством почти пятнадцати тысЯч человек, заявил немецкому суду, что он всегда был «в душе против» того, что он совершал. Может, убийство пятнадцати тысяч человек было ему необходимо как алиби в глазах «настоящих нацистов»?
Аналогичный аргумент, и с еще меньшим успехом, был выдвинут в польском суде гаулейтером
И хотя Эйхман никогда не встречался с «внутренними эмигрантами», он наверняка был знаком с некоторыми из тех государственных служащих, которые сегодня утверждают, будто оставались на своих постах только ради того, чтобы «уменьшить зло» и чтобы не дать «настоящим нацистам» занять их должности.
Мы уже упоминали знаменитое дело доктора Ганса Глобке, статс-секретаря, а с 1953 года — главы отдела кадров администрации канцлера Западной Германии. Поскольку он был единственным упоминавшимся на процессе государственным служащим, интересно было бы посмотреть на его деятельность по «уменьшению зла».
До прихода Гитлера к власти доктор Глобке служил в министерстве внутренних дел Пруссии и уже там продемонстрировал преждевременный интерес к еврейскому вопросу. Это он сформулировал первую из директив для тех, кто обращался за разрешением сменить имя — согласно этой директиве от них «требовалось доказательство арийского происхождения». Сие циркулярное письмо, датированное декабрем 1932 года — когда приход Гитлера к власти еще не состоялся, но был уже вполне вероятен, — странным образом предвосхищает «сверхсекретные постановления», которые гитлеровский режим ввел в практику много позже: как это принято при тоталитарных режимах, широкая общественность об этих постановлениях не извещается, а тем, к кому они обращены, говорится, что «это не для публикации».
Доктор Глобке испытывал большой интерес к именам, а поскольку его «Комментарий к Нюрнбергским законам 1935 года» был даже более жестким, чем более ранняя интерпретация Rassenschande, автором которой был эксперт по еврейскому вопросу министерства внутренних дел, старый партиец доктор Бернгард Лёзенер, кое-кто может обвинить доктора Глобке в том, что он сделал ситуацию более опасной, чем на том настаивал «настоящий нацист». Но даже если мы допустим, что действовал он из самых лучших побуждений, трудно представить, как он в данных обстоятельствах смог бы ситуацию улучшить. Недавно одна немецкая газета провела серьезное расследование и ответила на этот затруднительный вопрос. Они нашли подписанный доктором Глобке документ, который предписывал чешским невестам немецких солдат при подаче заявления о разрешении на брак представлять свои фотографии в купальных костюмах. Доктор Глобке пояснил: «Этим конфиденциальным распоряжением был до некоторой степени уменьшен скандал, длившийся три года»: до того как вмешался доктор Глобке, чешские невесты должны были представлять свои фотографии в обнаженном виде.
Доктору Глобке, как объяснял он в Нюрнберге, повезло, поскольку он работал под началом другого «уменьшителя», статс-секретаря Вильгельма Штукарта, которого мы уже встречали — он был активным участником Ванзейской конференции. «Уменьшительная» деятельность Штукарта касалась полуевреев, которых он предлагал стерилизовать.
Нюрнбергский трибунал не располагал протоколами Ванзейской конференции, и потому поверил на слово, когда Штукарт заявил, что ничего о программе уничтожения не знал, — в результате он был приговорен к тюремному заключению. Немецкий суд по денацификации оштрафовал его на пятьсот марок и объявил «временно примкнувшим к партии» — Mitldufer, — хотя уж им-то следовало знать, что Штукарт принадлежал к «старой партийной гвардии» и в качестве почетного члена довольно рано вступил в СС.
Совершенно очевидно, что рассказы об «уменьшите-лях» в кабинетах гитлеровской власти — всего лишь послевоенные сказочки, и в качестве голосов, которые могли бы потревожить совесть Эйхмана, мы можем их отбросить.
Вопрос об этих голосах очень серьезно встал, когда в иерусалимском суде появился благочинный Генрих Грюбер — протестантский священник, который был единственным немцем на процессе (и, за исключением судьи Майкла Мусманно из США, единственным неевреем), выступавшим в качестве свидетеля обвинения.
Свидетели защиты — немцы были исключены с самого начала, поскольку в Израиле они были бы арестованы и подвергнуты суду на основании того же закона, по которому судили Эйхмана.
Благочинный Грюбер принадлежал к ничтожно малой и политически незначительной группе лиц, выступавших против Гитлера по принципиальным соображениям, а не ради «сохранения нации», и их позиция по еврейскому вопросу не допускала двоякого толкования. Появление Грюбера в зале суда стало чем-то вроде сенсации, кроме того, он обещал стать великолепным свидетелем, поскольку Эйхман в свое время несколько раз с ним встречался. Но, к сожалению, показания Грюбера были довольно невыразительными: после стольких лет он уже не помнил, когда разговаривал с Эйхманом, или, что еще более серьезно, о чем именно. Все, что он хорошо помнил, это то, как он однажды попросил доставить в Венгрию просфоры для еврейской пасхи и как он во время войны ездил в Швейцарию, чтобы рассказать своим друзьям-христианам о том, насколько опасной становится ситуация, и убедить их предусмотреть больше возможностей для эмиграции.