Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла
Шрифт:
Эти переговоры, должно быть, состоялись до начала воплощения «окончательного решения», которое совпало с гиммлеров-ским декретом о запрете всякой эмиграции; вероятно, они прошли накануне нападения на Россию.
Ему разрешили и просфоры отослать, и в Швейцарию он съездил и вернулся благополучно. Неприятности у него начались позже, уже после того как была запущена машина депортаций. Пастор Грюбер и его группа протестантских священников впервые вмешались в процесс, всего лишь попросив «за тех, кто был ранен во время Первой мировой войны и награжден высокими воинскими наградами; за стариков и за вдов погибших в Первую мировую войну». Эти категории соответствовали тем, которые поначалу были исключены самими нацистами. Теперь же Грюберу объявили, что его просьба «противоречит политике государства». Но с ним самим ничего страшного не произошло. Однако вскоре после этого благочинный
Подобная судьба постигла и католического священника Бернарда Лихтенберга из собора Святой Ядвиги в Берлине: он не только посмел публично молиться за всех евреев, крещеных и некрещеных — что было намного опаснее, чем вмешательство «по особым случаям», — он потребовал, чтобы ему разрешили сопровождать евреев в их пути на Восток. Лихтенберг умер в концлагере.
Помимо доказательства существования «другой Германии» благочинный Грюбер не внес ничего существенного ни в юридическое, ни в историческое значение процесса. Его суждения об Эйхмане оригинальностью не блистали: Эйхман-де был похож на «глыбу льда», на «мрамор», на «Lansknechtsnatur» y на «велосипедиста» (эта немецкая идиома означает человека, который кланяется начальникам и пинает подчиненных) — в общем, Грюбер оказался не очень хорошим психологом; что же касается «велосипедиста», то в этом он вообще не прав: Эйхман всегда относился к своим подчиненным с уважением.
Замечания по поводу характера подсудимого вряд ли имеют юридическую силу, но в Иерусалиме они проникли даже в заключение суда. Без высказанных эпитетов показания благочинного Грюбера могли бы даже сработать на защиту Эйхмана, поскольку при их встречах Эйхман ни разу не давал Грюберу прямого ответа, он всегда просил его зайти еще раз, поскольку должен получить дальнейшие инструкции начальства.
Что немаловажно, однажды во время выступления Грюбера доктор Сервациус взял инициативу на себя и задал ему весьма уместный вопрос: «Пытались ли вы оказать на него влияние? Пытались ли вы, как служитель церкви, обратиться к его чувствам, молить его, говорить ему, что его поведение противоречит законам морали?» Конечно, мужественный благочинный ничего такого не делал, и его ответы были очень путаными. Он говорил, что «действия важнее слов», что «слова были бы бесполезны», он говорил заготовленными фразами, которые не имели никакого отношения к той реальности, в которой «всего лишь слова» уже были действиями и в которой, возможно, его долгом было бы проверить, насколько «бесполезны слова». Он использовал те же клише и расхожие фразы, которые судьи в других обстоятельствах назвали «пустопорожней болтовней».
Но даже более уместным, чем вопрос доктора Серваци-уса, было то, что сказал Эйхман об этом эпизоде в своем заключительном слове: «Никто не пришел ко мне и ничего не сказал об исполняемых мною обязанностях. Даже пастор Грюбер».
И добавил: «Он пришел ко мне в надежде облегчить страдания, но на самом деле он нисколько не возражал против моих обязанностей как таковых».
Согласно показаниям благочинного Грюбера он искал не «облегчения страданий», а избавления от них — в соответствии с хорошо разработанными категориями, которые поначалу признавали даже нацисты. Против разделения на категории не возражали и сами немецкие евреи. И такое приятие привилегий — немецкие евреи против евреев польских, ветераны войны и евреи, имеющие награды, против обычных евреев, семьи, чьи предки были рождены на территории Германии, против тех, кто получил гражданство недавно, — стало началом морального коллапса уважаемого еврейского общества.
Сегодня к подобным вопросам относятся так, словно для человеческого существа совершенно нормально терять достоинство перед лицом опасности, поэтому следует вспомнить ответ французских евреев — ветеранов войны, когда их правительство предложило подобные привилегии: «Мы торжественно заявляем, что отказываемся от всяких исключительных прав, проистекающих из нашего статуса бывших военнослужащих» («Американский еврейский ежегодник», 1945).
Конечно, наци никогда не принимали эти различия всерьез, потому что для них еврей — это всегда еврей, но такое разделение на
Особенно разрушительными для морали эти привилегии были потому, что те, кто просил об «исключениях», тем самым как бы признавали само существование таковых — но подобная мысль, очевидно, никогда не посещала этих «хороших людей», евреев и неевреев, старавшихся снискать милости к «особым случаям». О том, как еврейские жертвы сами принимали стандарты «окончательного решения», со всей очевидностью явствует из так называемого доклада Кастнера (он издан на немецком языке — «Der Kastner-Bericht iiber Eichmanns Menschenhandel in Ungarn», 1961). Даже после войны Кастнер продолжал гордиться своей ролью в спасении «видных евреев» — категории, официально введенной нацистами в 1942 году: он об этом нигде прямо не говорит, но становится очевидным, что, по его мнению, известные евреи имели больше прав на жизнь, чем евреи обычные; он пишет о том, что для того чтобы взять на себя такую «ответственность» — помогать наци в их попытках отсортировать «известных» людей от анонимной массы, а в этом и заключались его обязанности, — «требовалось больше мужества, чем когда приходилось смотреть в лицо смерти». Но если еврейские и нееврей-ские ходатаи по «особым случаям» не осознавали своей неумышленной угодливости и покорности, то для тех, чьим делом были убийства, это внутреннее согласие с правилом, по которому все «не особые случаи» обречены на смерть, должно было быть очевидным. По меньшей мере они должны были чувствовать, что когда их просили об исключениях и они время от времени их даровали — за что им бывали благодарны, — они тем самым убеждали просителей в законности всех своих действий.
Более того, и благочинный Грюбер, и иерусалимский (Лд ошибались, полагая, что просьбы об исключениях исходили только от противников режима. Напротив, как Гейдрих недвусмысленно дал понять во время Ванзейской конференции, создание в Терезине гетто для привилегированных категорий было результатом многочисленных подобных обращений со всех сторон. Позже Терезин стал образцово-показательным за-ведением, в которое допускались иностранцы, он служил для внешнего мира дымовой завесой, однако отнюдь не это было первопричиной его возникновения. Чудовищный процесс «прореживания», который регулярно происходил в этом «раю» — «отличавшемся от других лагерей как день от ночи», как справедливо было замечено Эйхманом, — был обусловлен тем, что здесь просто не хватало места для всех, у кого были привилегии. При этом, как мы знаем из директивы главы РСХА Эрнста Кальтен-бруннера, «следовало с особой тщательностью следить за тем, чтобы не подвергать депортации евреев со связями и важными знакомствами во внешнем мире». Другими словами, менее «видные» евреи регулярно приносились в жертву тем, чье исчезновение могло вызвать неприятные расспросы.
«Знакомства во внешнем мире» не обязательно означали зарубежные связи: как считал Гиммлер, «у каждого из восьмидесяти миллионов добропорядочных немцев был свой знакомый приличный еврей. Понятно, что остальные евреи — свиньи, но именно этот еврей — первоклассный» (Хилберг). Гитлер сам заявлял, что знает триста сорок «первоклассных евреев», которым он либо дал статус немцев, либо гарантировал привилегии полуевреев. Тысячи полуевреев были освобождены от исяких ограничений, чем можно объяснить роли Гейдриха и
Ганса Франка в СС и роль генерал-фельдмаршала Эрхарда Мильха(Эрхард Мильх был заместителем командующего военно-воздушными силами Германа Геринга.) в люфтваффе: все знали, что Гейдрих и Мильх — евреи наполовину, а генерал-губернатор Польши был, по многим данным, «целиком евреем».
Среди главных военных преступников были лишь двое, кто покаялся перед лицом смерти: Гейдрих, который сделал это в те девять дней, что боролся с ранами, нанесенными им чешскими патриотами, и Франк в своей камере смертников в Нюрнберге. Факт неудобный, поскольку трудно не заподозрить, что каялись они не в убийствах, а в том, что предали свой народ.
Если просьбы по поводу «видных» евреев исходили от «видных» людей, они часто бывали услышаны. Так, яростный приверженец Гитлера Свен Хедин(Свен Андерс Хедин (1865–1952) — известный шведский исследователь и географ.) просил за известного географа, профессора Филиппсона из Бонна, который «жил в Те-резине в ужасных условиях»; в письме к Гитлеру Хедин пригрозил, что «его отношение к Германии будет зависеть от судьбы Филиппсона», вследствие чего (если судить по книге Х.Г. Адлера о Терезине) Филиппсону сразу же предоставили более пристойное жилище.