Эйлин
Шрифт:
Помню, как я сидела на раскладушке под электрической лампой без абажура и обводила взглядом чердак. Это была очаровательно жалкая картина. Ящики от комода, набитые постельным бельем, принадлежавшим еще матери моей матери и давным-давно поеденным молью. Коробки со старыми книгами и бумагами, древний граммофон и несколько стопок пластинок, которые я никогда даже не пыталась поставить играть. Покатый потолок вынуждал меня сначала пригибаться, а потом ползти, чтобы выглянуть в окно, выходящее на задний двор — хотя там не было ничего, кроме белого снега и нескольких голых черных деревьев, озаренных тусклым фиолетовым светом, который сочился с вечернего неба. Где-то там была похоронена Мона, моя умершая собака. Я вспоминала о своей матери: как она лежала в постели, зарывшись руками в складки плохо сотканного шерстяного покрывала, и во весь голос жаловалась моему отцу, что если в этом мире и существует Бог, Он — жестокий ублюдок. «Я уже должна была умереть», — повторяла она. Я покорно, день за днем, варила на плите куриный бульон и приносила ей в зеленой салатнице, достаточно широкой, чтобы уловить все брызги, когда я старалась накормить больную — ложечку, еще ложечку, — а она, сопротивляясь, слабо и беспорядочно отмахивалась.
Однажды я вышла на задний двор, чтобы развесить выстиранное
В тот вечер, глядя в окно на заметенный снегом двор, я опять оплакивала свою собаку, жалея о том, что ей придется до конца вечности оставаться в Иксвилле. Я подумывала о том, чтобы выкопать ее кости и забрать с собой. Я действительно собиралась надеть свои лыжные штаны, толстый шерстяной свитер, боты, варежки, плотную вязаную шапку и пойти на задний двор с лопатой. Я никак не отметила ее могилу, но у меня было чувство, что Мона воззовет ко мне, что я интуитивно пойму, где нужно копать. Конечно, я даже не попыталась это сделать. Мне понадобилась бы кирка, какой пользуются могильщики на кладбищах. Представляете, какую работу нужно проделать, чтобы похоронить взрослого человека, если у вас нет экскаватора или другой машины для рытья могилы? Это не так легко, как иногда показывают в кино. Я гадала, как же хоронили людей зимой в прежние времена. Быть может, просто оставляли лежать тела на морозе до весны? Если так, то их, должно быть, хранили где-то в надежном месте, вероятно в подвале, где они лежали в темноте, тишине и холоде, пока земля не начинала оттаивать.
Понедельник
Мне запомнился душ, который я приняла в то утро, — потому что горячая вода иссякла, пока я таращилась в зеркало, изучая свое нагое тело сквозь клубы пара. Сейчас я старуха. Время, как оно делает это со всеми, испещрило мое лицо морщинами и обвисшими складками, заложило под глазами выпирающие мешки, а мое дряхлое тело сделалось почти бесполым, дряблым, морщинистым и бесформенным. Так что, просто для смеха, я представляю на ваше рассмотрение свое тощее девственное тело двадцати четырех лет от роду. Плечи у меня были узкими, покатыми, с выпирающими костями. Кожа на груди была туго натянута, словно на барабане, сделанном из ребер, и я колотила в нее кулаком, подобно горилле. Груди у меня были твердые, величиной с лимон, а соски острые, точно шипы. Но я была настолько костлява, что мои тазовые кости уродливо выпирали и были часто покрыты синяками от случайных ударов о разные поверхности. Живот все еще судорожно сжимался из-за съеденных накануне яиц и мороженого. Вялость моего кишечника была постоянной проблемой. Питание и опорожнение были сложной наукой о равновесии между нарастающей интенсивностью дискомфорта от запоров и очистительным поносом, вызванным слабительными. Я плохо заботилась о себе. Я знала, что мне следует пить чистую воду, есть здоровую пищу, но на самом деле не любила этого делать. С моей точки зрения, фрукты и овощи были чем-то несъедобным, словно мыло или свечи. К тому же я страдала от прискорбной неприспособленности к половой зрелости — к двадцати четырем годам так же, как и до того, — и эта неприспособленность заставляла меня стыдиться своей женственности. Были дни, когда я ела очень мало — горстку орехов или изюма тут, корочку хлеба там. А для забавы — как это было с шоколадками пару дней назад, — иногда жевала и тут же выплевывала конфеты или печенье: то, что было приятно на вкус, но могло нарастить хоть немного плоти на мои кости, чего я отчаянно боялась.
Тогда, в двадцать четыре года, меня уже считали старой девой. К тому времени в моей жизни был только один поцелуй с парнем. Когда мне было шестнадцать лет, выпускник Питер Вудмен пригласил меня на бал старшеклассников. Не буду слишком много говорить об этом — не хочу, чтобы вы решили, будто я храню это воспоминание с какой-то романтической ностальгией. Если я и научилась что-то презирать в жизни, так это ностальгию. И в любом случае моим романтическим интересом — если это можно так назвать — к двадцати четырем годам был Рэнди. А Питер Вудмен не шел с ним ни в какое сравнение. Однако мое бальное платье было очень красивым — из темно-синей тафты. Я любила темно-синий цвет. Вещи этого цвета напоминали мне форму, мне казалось, что они одновременно подтверждают мое существование и маскируют мое истинное «я». Большую часть времени мы просидели за столом в полутемном спортзале, и Питер разговаривал со своими друзьями. Его отец работал в полицейском участке, и я уверена, что Питер пригласил меня на бал, чтобы отплатить услугой за услугу, которую мой отец оказал его отцу. Мы не танцевали, но мне было все равно. Вечер закончился в пикапе Вудмена-старшего на стоянке возле старшей школы, где я укусила Питера за горло, чтобы не дать ему запустить руку еще дальше под мое платье. По сути, его ладонь, кажется, едва добралась до моего колена, настолько сдержанной я была. А поцелуй был лишь поверхностным — мгновенное прикосновение губ, которое сейчас кажется мне очень милым. Не могу вспомнить, как я добралась домой в тот вечер, после того как выскочила из пикапа, а Питер обругал меня, потирая шею, и уехал прочь. Укусила ли я его до крови? Не знаю. И кому сейчас есть до этого дело? Сейчас он, должно быть, уже умер. Большинство тех, кого я знала, умерли.
Тем утром понедельника в Иксвилле я натянула новые
Но, может быть, мне понадобится что-то почитать во время поездки в будущее, подумала я. Я могу взять несколько хороших книг в Иксвиллской библиотеке, а потом исчезнуть, так и не сдав их. Эта идея показалась мне блестящей. Во-первых, я могу сохранить эти книги как памятные сувениры: так убийца срезает прядь волос с головы жертвы или забирает у нее какой-нибудь мелкий предмет — ручку, гребень, четки — в качестве трофея. Во-вторых, я могу дать отличный повод для беспокойства моему отцу и всем прочим, кто, возможно, будет гадать, собираюсь ли я когда-либо вернуться и какие обстоятельства вынудили меня уехать. Я воображала, как детективы лазают по дому, всюду суя свои носы. «Ничего необычного не найдено, мистер Данлоп. Возможно, она просто гостит у подруги». «О нет, только не Эйлин. У Эйлин нет подруг, — ответит мой отец. — Что-то случилось. Она ни за что не бросила бы меня одного просто так».
Я надеялась, что они сочтут, будто я лежу мертвая где-нибудь в кювете, или похищена, или погребена под лавиной, или съедена медведем — что угодно. Для меня было важно, чтобы никто не знал, что я планирую исчезнуть. Если мой отец додумается, что я сбежала, он будет смеяться надо мной. Я могла представить, как он выпячивал бы грудь, обсуждая мою глупость с тетей Рут. Они называли бы меня избалованной девчонкой, идиоткой, неблагодарной тварью. Быть может, они действительно высказали все это после того, как я и в самом деле покинула Иксвилл. Мне никогда этого не узнать. Я хотела, чтобы мой отец в отчаянии рыдал над судьбой своей несчастной потерянной дочери, падал на колени перед моей раскладушкой, утыкался лицом в мои грязные одеяла — для того, чтобы вспомнить чудесный запах моего пота. Я хотела, чтобы он перебирал мои вещи, словно рассматривая выбеленные временем кости, касался безмолвных напоминаний о жизни, которую он не ценил. Если б у меня была музыкальная шкатулка, я желала бы, чтобы музыка, которую она играла, разбила сердце моего отца. Я желала бы, чтобы он умирал от скорби, потеряв меня. Я хотела, чтобы он говорил: «Я любил ее. Я был не прав, что так с ней обращался». Вот о чем я думала в то утро по пути на работу.
В тот момент я еще не знала, что к рождественскому утру уже исчезну, и хотя с тех пор моя память стала тусклой и размытой, я сделаю все возможное, чтобы передать события моих последних дней в Иксвилле. Я попытаюсь нарисовать полную картину. Некоторые из моих самых отчетливых воспоминаний могут быть неточными или попросту ложными, но я включу их в повествование, если решу добавить красок. Например, в то утро, когда я приехала в «Мурхед», мальчикам раздавали особые праздничные свитеры, связанные группой «доброволиц» из местной церкви. Поскольку, полагаю, свитеров оказалось с избытком, один из них, завернутый в бурую бумагу, оказался на моем столе. Миссис Стивенс сказала мне, что это рождественский подарок от начальника. Я разорвала обертку и нашла темно-синюю, отлично связанную безрукавку с крестом на груди. На квадратике вощеной бумаги, пришпиленном к вороту английской булавкой, была неверным почерком выведена буква S, означавшая small — маленький размер. То, что безрукавка оказалась именно этого оттенка синего, заставило меня задуматься: быть может, начальник действительно хорошо относится ко мне? В конце концов, он мог бы не дарить мне на праздник ничего, даже коробки шоколадных конфет. Ему незачем было привлекать внимание офисных дам, вызывать злобные подозрения в наличии у начальства «любимчиков» и сплетни о служебных романах. Я представила себе, как обнимаю начальника в его кабинете, повиснув на нем, словно тряпичная кукла. Этого ли я хотела? Мои мысли были похожи на непристойные фильмы, прокручивавшиеся у меня в мозгу, и в то утро, помню, эти мысли приходили ко мне. А еще я помню глухой стук двери шкафчика, куда я заперла подаренную безрукавку. Однако я не могу вспомнить расположение помещений в рекреационном крыле «Мурхеда». Не помню, проходило ли рождественское представление, как это называли, в спортивном зале, в часовне или в маленьком актовом зале. Я вообще не уверена, что в тюрьме был актовый зал — быть может, я помню его по временам своей учебы в колледже.
Но вот что я помню очень хорошо: около двух часов дня начальник пришел в наш кабинет в сопровождении высокой рыжеволосой женщины и худого лысого мужчины в костюме бурого цвета. При первом взгляде на женщину я подумала, что она, возможно, прибыла, чтобы выступить во время праздничного концерта: актриса или певица, желающая проявить милость к малолетним преступникам. Мое предположение казалось вполне разумным. В конце концов, знаменитые деятели искусств выступают перед военными, почему бы им не сделать то же самое для юных заключенных? Парни-подростки — не такая уж недостойная аудитория. Большинство из них — в частности, те, кто отбывал более короткие сроки, — в любом случае отправлялись воевать во Вьетнам, я в этом уверена. Как бы то ни было, эта женщина была красива и казалась мне смутно знакомой — как кажутся знакомыми все красивые люди. Так что за тридцать секунд я решила, что она, должно быть, дурочка с мозгом, похожим на облачко пудры, никогда не видевшая ничего плохого в жизни и лишенная малейших намеков на богатство внутреннего мира. Подобно Дорис Дэй, эта женщина, как мне казалось, жила в очаровательном мирке мягких подушек и золотого солнечного света. Так что я, конечно же, возненавидела ее. Я никогда прежде не встречалась лицом к лицу с кем-то настолько прекрасным.