Эйлин
Шрифт:
Когда оранжевый занавес разошелся, за ним оказалась скудно обставленная имитация тюремной камеры. Двухъярусная койка, Библия на маленьком столике. На сцену, держа руки в карманах, вышел один из мальчиков — полноватый, бледный, одетый в стандартную форму заключенного — синий спортивный костюм из хлопчатобумажной ткани. Мальчик бубнил что-то себе под нос, но я могу предположить, что именно он говорил, потому что эта пьеса повторялась из года в год:
— О, что же мне делать? Я приговорен три года сидеть взаперти среди таких же плохих мальчиков, как я. Так много времени для того, чтобы обдумать злодеяния, которые я совершу, как только выйду отсюда… Но пока, наверное, можно почитать книгу.
— Ты не умеешь читать! — раздался голос из первого ряда, когда краснеющий актер взял в руки Библию. Мальчики засмеялись и начали толкать друг друга локтями. Рэнди сделал шаг к ним, одной рукой, сжатой в кулак, делая небрежный жест, а указательный палец другой прижимая к губам. Представление продолжилось.
Мальчик на сцене сел на нижний ярус койки и открыл Библию. Еще два парнишки направились к нему через сцену, оба облаченные в халаты; на голове одного из них был длинный парик, а под халат на животе, похоже, была подсунута подушка. Со своего места я видела, как Ребекка ерзает на скамье. Конечно, мне было неприятно то, что происходило на сцене, подобного
— Я очень устала, нельзя ли нам отдохнуть в том хлеву? — И указал куда-то за сцену. Он был похож на загнанного зайца. Зрители засмеялись. Мальчик, одетый Иосифом, поставил наземь мешок и вытер лоб.
— Это лучше, чем платить за гостиницу.
Ребекка огляделась по сторонам, вытягивая шею, как будто выискивала в толпе какое-то конкретное лицо. Я надеялась, что она ищет меня. В полумраке часовни я едва могла разобрать выражение ее лица. Я едва не развернула прожектор, чтобы осветить ее чуть заметно нахмуренные брови, ее губы, неодобрительно, но при этом очень мило поджатые. Она была так красива, словно чудесное видение в этом уродливом месте, и меня изумило, что все остальные не оборачиваются на нее, указывая пальцами. Как могли доктор Моррис, Рэнди, все эти мальчишки просто тупо продолжать свои обычные дела, как будто она была для них незрима? Неужели я ошиблась, оценивая ее красоту? Неужели я не способна видеть все как есть? Неужели я вижу то, чего нет? Разве она не самая элегантная и очаровательная женщина в мире? Я сидела, гадая об этом, а Ребекка продолжала обводить взглядом зрительный зал, ряд за рядом.
Спектакль продолжался, Иосиф и Мария произносили реплики — иногда скованно, иногда с насмешливой бравадой. Появились еще мальчики в разноцветных халатах, склонив головы то ли от стыда, то ли от скуки. Их голоса были едва слышны через выкрики и смешки сидящих в зале заключенных. Один из «актеров», самый юный, заплакал, стиснув зубы, чтобы не так дрожал подбородок. И тогда Ребекка, нахмурившись, встала и пошла обратно по проходу; между ее маленьких грудей покачивался кулон. Я смотрела на нее. Ее тело было красивым и стройным, словно у балерины, и таким же напряженным. Она заметила меня, когда достигла задней части часовни, потом взмахнула рукой, недоверчиво покачала головой, артикулировала что-то, чего я не смогла разобрать, и вышла прочь. Помню, я подумала: «Теперь мы едины, мы против них». Я разделила бы ее ярость или по крайней мере притворилась бы, что разделяю, если б это означало, что я смогу быть рядом с ней, — такое чувство у меня возникло.
* * *
Не то чтобы мне было абсолютно наплевать на этих мальчиков. Просто я была молодой и жалкой и ничем не могла им помочь. По сути, я чувствовала себя так, как если б была одной из них. Я была не хуже и не лучше. Я была всего на шесть лет старше, чем самый старший из мальчиков-заключенных. Некоторые из них уже походили на взрослых мужчин — высокие, стройные, с начавшими пробиваться бородками и усиками, с крупными крепкими руками и низкими голосами. По большей части они были из семей низкоквалифицированных рабочих, но в тюрьме содержались и несколько чернокожих мальчиков. Они нравились мне больше всех. Я чувствовала, что они понимают нечто такое, чего не понимают другие. Они казались более спокойными, дышали словно бы чуть глубже, носили идеальные «посмертные маски», в то время как другие мальчики морщились, хмурились, плевались и дразнили друг друга, точно маленькие дети или мелкие хулиганы в школьном дворе. Я часто гадала, что они думают обо мне, когда видят меня стоящей за дверью во время посещений, — если они, конечно, вообще замечали меня. Эти мальчики редко смотрели в мою сторону, и если они даже бросали на меня взгляд своих спокойных темных глаз, в этом взгляде не читалось узнавания. Мне казалось, что я была для них совершенно безликой, как будто всякий раз на моем месте оказывалась какая-нибудь другая из бесчисленной череды одинаковых молодых женщин. А может быть, разговаривая со своими матерями во время посещений, они называли меня «эта сучка» и указывали на меня движением подбородка, когда я отворачивалась прочь, думая о Рэнди и не слушая их беседу. А может быть, говорили: «Она единственная здесь, кого я не ненавижу». Или, возможно, считали меня сумасшедшей. Я определенно могла сойти за сумасшедшую в те дни, когда не высыпалась и приезжала на работу непричесанная и похмельная, закатывая глаза при каждом шуме и скрипя зубами при малейшем мерцании света. В своем детском эгоцентризме я фантазировала, что чернокожие мальчики разговаривают со своими матерями именно об этом: как плохо живется Эйлин, как Эйлин нужны друзья, как Эйлин заслуживает большего. Я надеялась, что они заглядывают сквозь «посмертную маску» прямо в мою скорбную и яростную душу, хотя сомневаюсь, что они вообще меня замечали.
Не буду первой, если скажу, что в том, чтобы работать в мужском учреждении, будучи молодой женщиной, есть свои преимущества. Это не значит, что мое положение в «Мурхеде» давало мне какое-то ощущение моей женской власти или подводило меня ближе к реализации воображаемых романтических отношений — нет, никакой подобной ерунды. Но работа в «Мурхеде» давала мне возможность одним глазом заглянуть в мужской мир. Иногда я могла тихонько стоять и наблюдать за мальчиками, словно за животными в зоопарке, — как они движутся, дышат, — отмечая все тонкости жестов и поз, которые придавали им индивидуальность. Именно благодаря изучению поведения юных узников у меня выработалось понимание странного спектра мужских эмоций. Пожатие плеч означало «я поколочу тебя потом». Улыбка была обещанием немеркнущей любви и привязанности — или жестокой ненависти и убийственной ярости. Испытывала ли я эротическое удовольствие, глядя на этих мальчишек? Честно говоря, лишь немного, потому что я не могла наблюдать за ними на регулярной основе и никогда — в их естественной среде обитания. Я видела лишь, как они входят в столовую и выходят из нее, да еще присматривала за ними во время визитов их матерей. Я была не на той должности, чтобы увидеть, как они отдыхают на своих койках, трудятся в мастерской или играют в рекреации, где, как мне думается, они были более раскованными и оживленными, проявляли больше юмора, открытости, непосредственности. В любом случае мне нравились их подвижные, опечаленные лица. Лучше всего было тогда, когда я видела, как сквозь пухлость щек и наивную мягкость молодости проступает жесткое лицо хладнокровного убийцы. Это заставляло меня дрожать от восторга.
Может быть, это случилось не на том конкретном рождественском представлении, но я помню, как мальчик, игравший роль Марии, выхватил подушку из-под своего халата, швырнул ее наземь и уселся на нее. А один из «волхвов» как-то раз изобразил стриптиз.
Когда постановка завершилась, на сцене снова появился начальник и завел длинный монолог о природе греха. Я оставила свой пост возле прожектора, вышла из часовни и быстрым шагом направилась по тюремным коридорам, надеясь наткнуться на Ребекку. Рекреация и кабинеты были пусты. Библиотека, где хранились в основном религиозные трактаты и энциклопедии, столовая с длинными металлическими столами, уставленными грязными пластмассовыми тарелками, — нигде ни души. Спальни мальчиков располагались в самой дальней части. Крошечные окна выходили на округлые, засыпанные снегом дюны. Океан за дюнами был подобен каньону скорби, беспокойный и холодный днем и ночью, и грохот волн был так силен, что мне представилось, как сам Господь восстает из воды, смеясь над нашей тщетой. Было легко представить, какие депрессивные мысли это зрелище и этот шум навевали юным узникам. Окна располагались так низко от пола, что нужно было нагнуться или встать на колени, чтобы выглянуть в них. Несколько мгновений я стояла в пустой комнате, слушая гром прибоя. Вдоль стен стояли двухъярусные койки, само помещение имело форму колокола, а на полу были нарисованы линии, обозначавшие, где нужно стоять во время утренней поверки, где преклонять колени во время вечерней молитвы, в какую сторону идти в душ, а в какую — в столовую. Голубой линолеум так громко скрипнул под моими ногами, когда я уходила, что мне показалось, будто я наступила на мышь.
Помню, как я бегом вернулась на безлюдную кухню и похитила пачку молока с полки холодильника. Это была весьма впечатляющая кухня: сплошная серая сталь, мощная техника. Когда мальчиков наказывали за плохое поведение, их заставляли отбывать двойное дежурство по отмыванию котлов и сковородок, а спать они были вынуждены в комнатке позади кухни, которая некогда была складом для мясных продуктов, а теперь исполняла роль камеры-одиночки. Ее называли «карцером». Мальчику, которого отправляли в карцер, запрещено было выходить оттуда — только для того, чтобы принять душ или помыть очередную партию тарелок. Он должен был есть прямо в карцере, а вместо унитаза пользоваться ведром. Помню, это ведро очень меня интересовало. Как уже можно понять, меня влекли самые отвратительные отправления человеческого тела — и не в последнюю очередь туалетные дела. Сам факт того, что другие люди опорожняют свои кишечники, наполнял меня благоговением. Любые телесные функции, скрываемые за закрытыми дверями, восхищали меня. Я вспоминаю одни из первых моих отношений — не серьезную любовную историю, а легкий романчик, — с русским мужчиной, у которого было чудесное чувство юмора: он позволял мне выдавливать гной из прыщей на его спине и плечах. Для меня это было знаком величайшей близости. До этого, когда я еще была молодой и нервной, сама возможность допустить, чтобы мужчина услышал, как я опустошаю мочевой пузырь, была невероятным унижением и пыткой, а значит, как я считала, доказательством глубокой любви и доверия.
Некий мальчик сидел в карцере уже несколько недель. Я прошла в дальнюю часть кухни и нашла старую мясную кладовку: вместо двери из нержавеющей стали теперь поставили толстую, железную, с маленьким окошком и висячим замком. Юный Польк сидел внутри на раскладушке и смотрел в стену. Я узнала его — я видела, как его привезли в «Мурхед» несколько недель назад. Мой отец следил за тем, что с ним было, по заметкам в «Пост». Во время процедуры регистрации в тюрьме Польк был молчаливым и отстраненным. Сначала он не показался мне привлекательным или особенным. Помню, он стоял в напряженной позе. Польк был худощав, но широкоплеч — неуклюжее сочетание подростковой стройности и претензии на мужскую силу и брутальность. На костяшках пальцев его правой руки была свежая татуировка — какие-то буквы, но я не смогла разобрать, какие именно. Я наблюдала, как он поднял взгляд вверх, словно читая что-то, начертанное на потолке. Глаза у него были светлые, кожа оливкового цвета, а коротко остриженные волосы — каштановые. Польк выглядел задумчивым, грустным и даже мрачным. Самыми печальными в «Мурхеде» были мальчики, сбежавшие из дома и арестованные за бродяжничество или проституцию. Интересно, гадала я, глядя в окошко, сколько стоило бы осквернить такого вот подростка? У него были умные глаза, длинные изящные руки и ноги, меланхоличный наклон головы. Я надеялась, что он получил бы за это хорошую сумму. В те дни мне представлялось, что мужчины-проститутки обслуживают богатых домохозяек, развлекая их, пока мужья заняты бизнесом, — настолько наивной я была. Я смотрела, как мальчик склоняет голову то вправо, то влево, словно пытаясь размять шею; это движение выглядело очень чувственным. Он зевнул. Не думаю, что он видел меня сквозь окошко. Я до сих пор даже не уверена, что он знал мое имя. Я смотрела, как он укладывается на койку, поворачивается на бок, закрывает глаза и вытягивается во весь рост. Пару минут он словно бы пытался заснуть. Потом его пальцы, точно без малейшего на то намерения, оказались возле паха. Я задержала дыхание, глядя, как он сквозь ткань формы охватывает ладонью свои гениталии. Тело его изогнулось, будто у играющего зверька. В попытках лучше увидеть движения его руки, я прижалась лицом к стеклу. Мой язык, холодный от молока, коснулся поверхности стекла. Я минуту или две наблюдала за мальчиком, захваченная, потрясенная, зачарованная этим зрелищем, пока шум из коридора не заставил меня отпрыгнуть прочь и бегом вернуться в кабинет. На самом деле я не думаю, что Польк меня видел. Позже я узнала, что ему было всего четырнадцать лет. Он мог бы сойти за девятнадцатилетнего или двадцатилетнего. И он в любом случае не оставил меня равнодушной.