Фантастика 1981
Шрифт:
Собственно, Тимка-почтальон (а по возрасту далеко за шестьдесят, конечно, не Тимка, а Тимофей Степанович, да както на деревне так оно за ним и осталось с детства: Тимка да Тимка. И то сказать, были у нас деды и много постарше его) - так вот, Тимка был человек вовсе незлобивый. Даже можно было наоборот сказать: вполне был мягкий и вежливый человек. Работу свою уж годков тридцать как исполнял, и все это время справно, не высовываясь, иногда даже и с деликатностью некоторой, хотя слова-то этого самого, верно, и не знал.
А ругался он ругательски только с одним человеком на деревне, с Зинаидой, заведующей
Ну, она как женщина грамотная вскорости в начальники вышла, но Тимка не переживал над этим событием, а продолжал разносить по избам кому Что предназначит грохочущий мир за лесами и дорогами. Хотя делать это в Отечественную, да и долго после, было занятием не из веселых - уж больно недобрым был грохочущий мир за лесами и дорогами и такие часто посылал вести, что лучше бы уж и никаких не посылал.
Досужие языки утверждали, правда, что не просто так и не за ловкость какую-то особую уступил Тимка пост начальника Зинаиде, а за новую казенную фуражку с добротной тульей, из плотной государственной материи, с невиданно блестящим лакированным козырьком. Фуражка эта действительно появилась на Тимке как-то вдруг, но было ли это результатом его сговора с Зинаидой иди просто в области что-то перепутали и прислали в нашу глухомань этакое диво, достойное красоваться на голове разве что начальника крупной железнодорожной станции, сказать в точности невозможно. Тимка со своей начальницей не любили разговаривать с посторонними на некоторые темы.
Не поддерживали они таких разговоров, да и все тут.
А промеж себя все ж таки ругались. До скандалов, конечно, не доходило, как, скажем, в продуктовом, где уборщица Маруся чуть ли не через день напивалась розового портвейна и ревела белугой, приткнувшись на лавке у входа. А только чем дальше, тем больше стали примечать на деревне, что Тимка поварчивает на Зинаиду, как лесной ворчун какой. А потом уж и ругаться начал. Потом уж так и привыкли - как слышат у почты Тимкин голос на раздраженных тембрах, так и знают, что он обход начинает. А чего ругался, и не поймешь толком. “Стареет, видно”, - решили многие. И правильно в общем-то.
Уже давно дали и третий и четвертый звонок, уже капельдинеры с решительным видом вставали на пути опаздывающих, давая последним понять, сколь презренны они в глазах почтеннейшей публики, уже почтеннейшая публика громом оваций встретила любимого маэстро, стремительно пробирающегося к дирижерскому пульту, а у опустевшего подъезда в молочном свете ламп и хороводе падающего снега все не расходились надеющиеся на лишний билетик. Надежда, казалось, и не думала покидать их. Вот какой энтузиазм вызывал любимый маэстро у
И вот когда адажио, это горное озеро, не замутненное ни единым всплеском страсти, готово было исчерпать себя в цедящих по капле тишину огромного зала движениях дирижерских рук, когда замершие люди в зале, на сцене, у радиоприемников с почти уже невыносимым напряжением ожидали того единственного жеста, который позволит звенящему потоку жизни вырваться на свободу в финальной части симфонии, лицо дирижера стало по цвету неотличимо от его белоснежной манишки.
Подминая собою нотные листы и опрокидывая пюпитр, маэстро стал медленно заваливаться, поворачиваясь всем телом на бок и уже хрипя. И когда, на ходу подхватывая под талию, к нему подскочил первая скрипка, маэстро был уже мертв.
Умер от острой сердечной недостаточности, сказали врачи.
И была суматоха, и скорбь, и медленно плывущая от Большого зала консерватории процессия, и разрывающая душу музыка.
И полетела телеграмма о смерти сына отцу маэстро, простому крестьянину, живущему в укромных российских краях, в деревню, что стояла за калужскими лесами.
В рассказе нашем не должно быть ничего сверхъестественного, поэтому мы тут же должны приподнять завесу таинственности над единственным, неясным пока читателю обстоятельством.
Обстоятельство это, а именно постоянные препирательства Тимки со своим начальником Зинаидой, при ближайшем рассмотрении не содержит в себе ровным счетом ничего таинственного.
Просто Тимка, дело житейское, пристрастился-таки к беседам.
Ему так, видите ли, веселее работать. А тут уж Зинаида усматривала прямое нарушение трудовой дисциплины, ну и по принципиальности своей стала Тимке выговаривать. Вот поэтому-то и он, выходя из почты, прежде чем отправиться по деревне, пошумливал на Зинаиду на раздраженных тембрах.
Война эта ихняя велась ими, впрочем, на вполне келейном уровне, так что оба вроде бы и пообвыклись с ней.
Вот и на этот раз, уловив знакомый запах, Зинаида выдала Тимке очередную порцию своих риторических упреков, и Тимка, приладив сумку и выйдя из избы, ответил ей коротким отрывком из репертуара лесного ворчуна. Затем, неодобрительно осмотрев природу, превратившую с помощью трехдневного осеннего дождя деревенский большак в беспролазную грязь, Тимка основательней приладил форменную фуражку и пошел пробираться по знакомому маршруту.
Почту, несмотря на бездорожье, разнес быстро. Оставалось зайти к Семенычу, к дружку Тимкиному, хорошему человеку и уважаемому на деревне деду. И все время, пока разносил почту другим, не хотелось Тимке даже и думать о том, как он пойдет к Семенычу. Еще на почте, украдкой отогнув заклеенный угол телеграммы, прочел Тимка никудышное для его дружка известие, что в столице скончался от разрыва сердца его сын.
Семеныч часто рассказывал о своем сыне, дирижере, и вечерами старики подолгу обсуждали, кто в городе считается главнее - дирижер или актер. Чаще всего после всестороннего обсуждения оба склонялись к тому, что дирижер уж никак не менее, чем актер. “А то и поболе станет”, - добавлял кто-нибудь из них, и оба расходились удовлетворенные.