Фантом Я
Шрифт:
Она травила меня наслаждением своего присутствия во мне.
Она нанесла мне ранение открытием ее присутствия на земле, и теперь я жил, восхищенно теребя рану.
Я расходовал ресурсы фантазии на ваяние ее двойника во мне, чтобы быть навсегда вместе.
Мое внутреннее ваяние ее образа становилось тем интенсивнее, чем реже я ее видел.
Возможность несоответствия не навещала мой разум пробуждающим лучом безжалостной реальности.
Медленное сгорание в печи собственной страсти дарило мне грусть созерцания плодородного пепла.
Когда
Боль приходила немедленно и служила мне компанией.
Как-то во сне краса моя сказала мне в упрек: «Не используй меня для своего изничтожения».
Из череды происходящего я отфильтровывал жемчужины образов и сюжетов.
Они откладывались несобранной мозаикой в потайном месте моего сознания.
Я родился на кресте и не знал эмоций кроме боли.
Жизнь моя защищена положением хронического смертника.
Суть моего визита на землю, как я это тогда понимал, заключалась в пожизненной дыбе.
Остальные вокруг меня еще только зарабатывали на крест. Я уже был там и наше понимание друг друга сводилось к коммуникации палача с жертвой, где каждый старательно соблюдал свои обязанности.
Был школьный бал. Убогое зрелище с танцем конькобежцев.
Был я, тоскующий от страха, что покажу свое унижение быть одному в массе.
Я ощущал унижение радостной жизнью.
Объявили танец, где можно было разбивать пары. Я сказал бодро тому, с кем обычно сидел за одной партой и больше этого знать о нем не хотел: «Пойдем, разобьем».
Мы разбили ее с тем, о ком ходили сплетни об интимнейшей с ней близости.
В толпе она не сразу поняла кому досталась.
Я сказал так ухарски и покровительственно: «Ну, иди сюда», что сам перетрусил от храбрости.
Краса моя пожала плечами и хмыкнула на меня.
Я лавировал с ней на сковородке своего ужаса. Я был акробатом, удерживающим себя от коллапса собственным напряжением.
Мягкая ее скорлупка двигалась сейчас со мной в ритм, удивленно поглядывая на мое отсутствующее вызывающее выражение.
За холодностью моей физиономии все вибрировало и сходило с ума во мне от ужаса и восхищения моментом. И хотелось бежать, чтобы в одиночестве переживать его, этот момент, еще тысячу раз, собирая случившееся по кусочкам, каждый из которых я мог дегустировать до бесконечности.
Музыка кончилась, я повернулся и хамски уполз к тому, с кем обычно делил монолитную парту.
И он сказал голосом Иуды, и все слышали: «Говорят, она от него беременна».
Шок от услышанного, от свалившегося на мою голову валуна известия, не парализовал стоика, но вытолкнул меня из здания школы прежде чем вызвал слабосильные слезы.
Я бежал. Покрасневший глаз солнца разделило пополам облаком и оно взирало на меня биофокусом запотевших линз.
На пятом километре моего пробега по городу я понял зачем дал измучить себя вдохновляющему страданию.
Во все
Боже мой, я творил.
Мне больше не нужна была моя прекрасная леди, чтобы мучить меня для вдохновения. Я создал ее портрет. Я был от нее свободен.
Так я написал свой первый рассказ.
Любить самого себя – это ли не прекрасно? А я себя не люблю, Almighty.
«За что?» – Ты так сочувственно спрашиваешь меня.
За мои вечные эксперименты над самим собой. Можно назвать эти выходки издевательством над самим собой. – Проверка насколько выдержит моя психика, мое тело и мое сердце.
В университете меня били. Били морально. Я их (своих сокурсников) изничтожал молчащим презрением отстающего по баллам гения, которому недосуг копаться в чепухе навязываемых как обязательные предметов – идеологический факультет, будут работать с иностранцами. Почему-то филолог обязан знать назубок историю партии, политэкономию социализма и капитализма, знать как оказывать медпомощь на случай атомной войны (военная кафедра) и прочее, что должен знать идеологически надежный гражданин.
Много лет назад до этого, в детском доме, меня тоже били, но физически, за кусочек хлеба. И с тех пор я понял каким грозным, уничтожающим орудием против человечества может быть то, что возникает в тебе, накапливаемое, когда тебя бьют.
На втором курсе, на картошке, я полюбил Козьмину.
К моим привязанностям мой внутренний голос призывал: «Ударь меня, ну, ударь меня».
Я ждал удара. Я звал удар. Я паниковал в предчувствии и страхе. Сколько еще ждать? Сколько еще мне жить с этим ожиданием? И мой способ общения был – идущего на казнь, ведомого, и жадно поглощающего клетками последние ощущения жизни.
Покорность, с какой я ждал, была им, моим учителям школы мученичества, непонятной. Они расшифровывали это – мою бессловесность и внешнюю задавленность и безропотность – как человеческую второсортность, по сравнению с их блестящими перспективами (международных переводчиков, с их гордыней людей первого класса) на жизнь.
И только Козьмина, отвергающая меня, как отвергали все, сказала как-то, когда мы попали с ней в одну «вторую английскую» группу: «Он сильный, он сильнее нас всех. Мы пешки в его игре. Он нас изучает, как инопланетчик: как низко мы можем пасть от его позволения над собой измываться. Осторожно с ним. Он подведет нас к краю пропасти греха и безжалостно столкнет вниз. Он будет чистеньким, божья жертва, а нам расхлебывать. Это страшный человек. Берегитесь его».
Я любил презревшую меня Козьмину. И прозвище у нее было «гениальная Козьмин». Потому что она всегда все знала по программе.