Фантом Я
Шрифт:
Спаси мучения мои, хани. В них жизнь моя и воздух».
Я тосковал. Моя душа тосковала. Я знал, моя душа знала, что эта великолепная женщина большего отдать мне не может. И душа замечтала о разрыве, как голодный глядит на бутерброд и получить его не может. Я еще не осознал, но душа знала, это начало конца.
Ушла любовь, любовь Роберты. Наши ночи, пьяные от вина и секса, ушли. Ушла морским отливом, осушив меня песком на берегу.
Это продолжалось два года. Под моей крышей. Она приходила когда хотела и уходила когда ей вздумается, даже если для этого ей надо было подняться среди ночи. От дверей она оборачивалась, освещала
Роберта ворвалась в меня смерчем, начиная с той ночи, когда мы, обнявшись и распевая пьяненькие песни, искали мой дом (в ночи), и ушла, оставив территорию разгромленной.
Была, была любовь. Странная, как должна быть любовь двух ненавидящих за схожесть и любящих за разность друг в друге редко красивых людей. Разных даже в цвете кожи. Одинаковых в ненасытности обладать целиком до последней капли ненависти к себе другого. Использующих любовь друг друга для взаимной пытки. Швыряющих любовь друг друга как топливо в пожар (любовной) (взаимной) вражды.
Еще можно было признаться. Объяснить ей, что она всего лишь (моя) модель. Героиня рассказа. Отказаться от самоистязания, завести с ней детей. На секунду у меня появилась надежда на избавление от (этого литературного мазохизма, как сказала бы гениальная Козьмин, ах как мне ее сейчас не хватало, моей умненькой уродины. Вот с кем, единственной, я мог обрести спокойствие). Телефон зазвонил. Я выдернул провод из джека. Достал с книжной полки пачку бумаги, вооружился авторучкой, уселся за письменный стол. И больше для меня ничего не существовало, кроме того, что вытворял мой разум на этой белоснежной невинности писчего листа с помощью злополучной авторучки. Я покорно следовал по тропинке судьбы, за мной грохотали там-тамы, пылали таежные пожары, я был в кинозале и видел на экране все, что пережил и на чем оставил след своего прикосновения. Я опять творил. Я был спокоен. Я выздоравливал, как если бы принял дозу обезболивающего.
На смену компании Роберты пришла компания пустоты. Я закончил рассказ. Спасибо, Роберта. Но что теперь?
Мне нужен постоянный раздражитель, чтобы писать. Интуитивно, неосознанно я его всегда искал, навлекая на себя несчастья мира.
С момента, когда я начал понимать движущую силу своего писательства, родился замысел «Губки». Я понял это о себе. Я не одинок в этом. Проклятое племя пишущих. Провокаторы. Гениальные безжалостные к себе провокаторы. Зовущие к себе беду, чтобы всего лишь извлечь сюжет из своих переживаний.
Я вспоминал Роберту. Она никогда не оставляла меня в балансе. Мой драгоценный баланс. Я так редко извлекал его из пучины мучений моей души. Как крупинки золота из песка и ила. И Роберта отбирала их от меня с безжалостностью и правом таланта по этой части. Она и сама питалась мной.
Что поражало меня, что она не понимала уникальности своего убийственного таланта для меня. Драгоценности этого мучительного убийства.
Убивая мои счастливые минуты, – их создатель и уничтожитель, она активизировала во мне мое хроническое отчаяние. Рожала во мне мысли злобной чистоты и точности, и я откладывал их в себе кладом на дне океана собственной скрытой необузданности.
Она не понимала, какой подарок делает мне несчастьем любить ее. Она не понимала, что она – единственный на моем страшном пути человек, равный мне по инстинкту уничтожать (счастье?)
Она умрет с нулем информации о себе, уверенная, что ненавидит
Она была мне ровня в красоте, молодости и разрушительной силе ее энергий творения.
Я скучал и страдал по поводу тихой, дождливой погоды. Вчера сделал много для работы в издательстве. Сегодня вчерашняя усталость отозвалась бездействием. И размышлениями. Некая защитительная речь в моей голове. Опять вошел в контакт с моими воображаемыми присяжными заседателями. Пусть слышат мои препирательства с теми, кто принял меня, ошибочно, за личность слабую и бесхарактерную.
Я зашел в церковь, которая оказалась у меня на пути. Я и не помнил толком, что за церковь и что меня к ней толкнуло.
Стоя в этой церкви, сквозь мерцание слез в глазах, я спрашивал, как тысячи других: «За что? За что ты меня, Господи?».
Я был озарен догадкой, когда уловил:
«Господь диктует тебе книгу твоей жизни, ту самую, о которой ты молил так часто. Будь благодарен. Ступай и записывай. Слезы твои – твои чернила. Страдание твое – твое вдохновение. Не будет у скалы чувства, не скажет скала слово. Иди и записывай. Ничего от тебя больше не требуется».
Я: – Я израсходовал себя, я больше не могу.
Ответ: – Переведи дыхание.
Я понял, что должен что-то написать, прежде чем они вернут меня к их нормальности. Потому что писать я могу, только истекая кровью. Это, если хотите, мои чернила.
Три дня прошло в бездействии.
Я знаю почему я не могу писать. Мне надо написать гениально и немедленно, и немедленно до конца. И немедленно до конца и славы. – Процесс долгий и кровавый отрывает меня от конца и славы. Он – между мной и ней, славой. И страх, что этот кровавый процесс – вся жизнь не меньше – может не привести ни к чему. И окаменелое, мучительное бездействие. Вот что такое мое писание.
Гарри, выслушивая, как и Боб, мою работу над проблемой «my attitude at the job», дал глубокомысленный совет: «Улыбайся». И рассказал историю, как сидя в тюрьме, приговоренный к десяти годам заключения, в тюрьме, где не любят евреев, он стал улыбаться всем, и в том числе полицейским. Гарри сказал мне: «Ты можешь своей улыбчивостью трансформировать их негативное мышление и поведение на позитивное. И настанет момент, когда они начнут работать на тебя». (История, как полицейские написали письмо для Гарри в суд, что ему в тюрьме не место. И Гарри через короткое время, вместо десяти лет, выпустили на «probation»).
Последнее, что меня убедило, когда я сказал: «Я знаю, что надо вести себя по стандартам нормальности, но я всегда это ненавидел», т. к. ненавидел своих родителей и соседей, а они были для меня и для себя эталоном нормальности, Гарри сказал: «We behave not like normal, but like supernormal».
И это было последней каплей, убедившей меня изменить отношение к людям на работе. «Supernormal». Я всегда боялся быть нормальным. Супер – это другое дело. Я не иду по стопам родителей и соседей, улыбающихся друг другу на коммунальной кухне, и злопыхательствующих за спиной друг друга.