Фарватер
Шрифт:
Но хозяйка пансионата продемонстрировала, что мужчина может лишь полагать – располагать же ему не дано. Встречен был Бучнев заправским бабьим воем: «Обрили моего солдатика!», «Идет мой миленький кровушку проливать!», а распределенный по окрестным дворам хор-миманс соседок дружно подскуливал и синхронно утирал глаза уголками праздничных платков и краешками нарядных шалей.
В гостиной манил накрытый стол, и как Георгий ни отнекивался, но три бокала вина принужден был выпить. Сказалось длительное воздержание, вино ударило в голову… жгуче захотелось кульминации прощания… во время которой Людочкины
Чуть хмельной от выпитого, чуть утомленный теребливыми Людочкиными ласками, Георгий, прижимая к груди бадью астр, спешил к любимому и ненавидимому «дому Сантиньева».
Но ведь говорят, что во хмелю люди веселеют, после пылких свиданий летают… так почему же грустно настолько, что обычные его шаги-прыжки стали шагами-рывками, шагами-обрывками?..
Почему обрывками стали казаться теперь дни от тюльпанов до астр?
– Где ты пропадал?.. Астры зачем? Я их раньше любила, теперь тюльпаны, но доживем ли до них?.. Раздевайся, на меня не смотри, ты совершенен, а я – нет. Хотя теперь это уже не важно, все мы скоро погибнем, я это точно знаю… Иди же… не надо быть осторожным, беречь меня – если даже будет больно, пусть – боль запомнится надолго…
– Почему ты того, что сейчас, так боялась? Ведь все было предопределено с первой минуты – и столько времени потеряно из-за…
– Глупость, глупость ужасная… Война должна была случиться, чтобы поняла, как это безумно страшно – тебя потерять, даже не прижавшись ни разу… Да и боялась тебе не понравиться… Только ты мог это терпеть и прощать…
– Да полно каяться, теперь-то я понимаю, что такое счастье не дается ни за силу, ни за ум – только за смиренное ожидание. Видишь, насколько другим ты меня сделала! Но все же, почему так боялась не понравиться?
– А могла ли не бояться после того, как муж предпочел мне не другую, а другого? Ушел бы к сопернице – утешала б себя, что разонравились ему блондинки и теперь влекут брюнетки. Не пухленькие, а плоские. И не покладистые, как надоевшая жена, а тигрицы… Но ежели соперник – в каких романах такое описано, у какого священника утешение искать? Тут уж не уничижение паче гордости, а самотоптание паче уничижения. Как не решить, что самая никчемная, коль скоро он, пробыв со мною, отвратился от всех женщин разом? Да от такого любой комплимент потом кажется фальшивым, любая попытка ухаживания – недоброй.
– Но любовь того поэта…
– Ох, милый, там поистину слепой вел слепого… А ты кинулся ко мне с такой радостной тягой к моему телу, не способному дать наслаждение…
– Молчи! Никогда так о себе не думай! Подумаешь – и в эту же самую секунду австрияк или немец в меня прицелится.
– Господи, что ты такое говоришь! Конечно, теперь не подумаю…
– Это чудо, что ты приехала тогда на пляж!.. Как странно: гордиться тем, что высечен из камня, – и в единый миг сделаться песком, который ты из ладошки в ладошку пересыпаешь…
Вдруг
– Я верну тебе трон, моя Регина, моя королева!
– Уже вернул…
На рассвете они молились перед иконою в ее спальне, и Богородица словно венчала их жалеющим взглядом, а Младенец смотрел с той серьезностью, с какой смотрят на новобрачных присмиревшие в церкви деревенские ребятишки.
Время на передовой – это светлые и темные длительности, только что по привычке называемые днями и ночами. Впрочем, ночь – и не длительность даже, а мгновение между быстрым погружением куда-то и быстрым выныриванием откуда-то.
Расстояния же на войне существуют только на штабных картах, а для шагающей в прохудившихся сапогах пехтуры они лишь марши: то на запад, то на восток; то от Львова, то на Львов.
То на запад, то на восток, то от Львова, то на Львов – и иногда он думал, что такая война имеет сходство с детской игрой, когда одна шеренга надвигается на другую, топоча и распевая: «Бояре, а мы к вам пришли, молодые, а мы к вам пришли!»…
Потом пятится под ответным, столь же упрямым, натиском: «Бояре, так ступайте назад, молодые, так ступайте назад!»…
И если б не взаправдашние раны и всамделишная смерть…
И там, где жила она, и там, где терпел он, стояла осень все еще 1914 года.
Там, где была она, почти каждый день светило солнце.
А в Галиции – не светило. Там донимали дожди.
В Галиции свой звездный час праздновало отчаянное, срывающее связки русское «Ура!»… «Бояре, а мы к вам пришли!»…
Австрияки откатывались, и Львов, когда-то такой далекий, оказался в глубоком нашем тылу.
«…Утром меня посетила Людмила Васильевна, хозяйка пансионата, твоя невенчаная жена – так она отрекомендовалась. Сообщила, что беременна, что зачала в день вашего прощания, случившегося, как я поняла, всего за несколько часов до нашего. Уточняю не затем, чтобы упрекнуть тебя – нет, хлещу этим себя самое. И повторяю: «Дура! Чертова трусливая, себялюбивая дура – ты собственноручно его к этому подтолкнула!»
Людмила Васильевна беспокоилась – и это стало причиною ее визита, – не имею ли я на тебя каких-либо прав, которые помешали бы будущему вашего ребенка.
Я уверила, что ничего, кроме прав любви, не имею, но ребенку вашему это ничем не грозит. Она ушла, меня проклиная…
Господи, милый, почему ты не взял меня сразу, среди принесенных тобою тюльпанов? Почему ни разу во время наших долгих разговоров не взорвался, не схватил в охапку? Теперь мне кажется, что втайне мечтала об этом, что готова была в любую секунду стать твоей рабыней, которую ни о чем не спрашивают, а просто берут, когда заблагорассудится.
Но знаешь, во всем, что случилось и не случилось, есть высшая справедливость: именно Л.В. любит тебя не рассуждая, жертвенно, как и полагается настоящей женщине. Я же вносила в свою любовь слишком много рефлексий и эгоизма – вот и наказана, вот и не зачала в нашу единственную, теперь уж точно единственную, ночь. А ведь так мечтала об этом!