Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
Шрифт:
Достоевский, быть может, неосознанно населял свой «фельетонный» роман читателями «Бедных людей», и мир «Униженных и оскорбленных» воссоздавал читательское сообщество таким, каким оно виделось автору. В этом мире даже родной человек, услышав историю о бедном и забитом чиновнике, «у которого и пуговицы на мундире обсыпались», хотя и обливался слезами жалости, но не забывал посоветовать сочинителю: «Это хоть не служба, зато все-таки карьера. Прочтут и высокие лица. Вот ты говорил, Гоголь вспоможение ежегодное получает и за границу послан. А что если бы и ты? А? Или еще рано? Надо еще что-нибудь сочинить? Так сочиняй, брат, сочиняй поскорее! Не засыпай на лаврах. Чего глядеть-то!.. Или вот, например, табакерку дадут… Поощрить захотят. А кто знает, может, и ко двору попадешь… Камергером,
В тот момент, когда сочинялся и печатался роман, где так любовно была прочерчена карьера, лучшая из возможных для всякого писателя, живущего одним литературным трудом (в простоте душевной и от всего сердца старик Ихменев желал Ивану Петровичу сочинить вещь, которая бы принесла автору по порядку: успех — славу — деньги — почести — заграницу — назначение на хорошую должность), карьера самого Достоевского, хотя его дела и пошли в гору, была еще бесконечно далека от этого простодушного и вполне человечного идеала. Только через год после выхода «Униженных и оскорбленных» поедет он в свою первую заграничную поездку — но окажется, что этот роман, на который автор смотрел «не как на несокрушимый памятник для потомства, а просто как на журнальную работу» (Добролюбов, в своей обширной статье похваливший Достоевского за скромность, объявил эту «журнальную работу» «ниже эстетической критики» [111] ), вполне оправдывал надежды благожелательного персонажа. Роман имел шумный успех, значительно увеличивший число подписчиков «Времени», «заурядная публика приветствовала автора восторженными рукоплесканиями» [112] и не хотела замечать ни журнальной поспешности, ни того печального, по мнению Добролюбова, обстоятельства, что все действующие лица говорят, как автор, и называют друг друга «голубчиком».
111
См.: Современник. 1861. № 9. С. 99–149.
112
Летопись жизни и творчества Ф. М. Достоевского. Т. 1. С. 325.
Живописуя историю бедного, но честного сочинителя и примеряя на нем судьбу «Бедных людей» (Достоевский подарил Ивану Петровичу даже свое памятное знакомство с «критиком Б.»), автор «Униженных и оскорбленных» будто ставил эксперимент на болезненно близкую ему тему: что ждет литератора, познавшего первый громкий успех, но — по слабому здоровью и бедности — надорвавшегося на поденной журнальной работе. Иван Петрович, показанный как бы при конце своего писательского поприща, в чахотке и на больничной койке, исполнял роль разведчика — первопроходца; он должен был, испытав все тяготы изнурительного литературного труда и изменчивой литературной славы, подойти к печальному финалу таким же бедным, как и в начале пути.
Так же как Достоевский, Иван Петрович «сотрудничал по журналам, писал статейки и твердо верил, что ему «удастся написать какую-нибудь большую, хорошую вещь».
Так же как Достоевский, Иван Петрович работал в системе долга, а значит, всегда был на мели — монологи героя цитировали автора, повторяя один и тот же знакомый мотив: «Беспредельная радость наполняет мое сердце. Повесть моя совершенно кончена, и антрепренер, хотя я ему и много теперь должен, все-таки даст мне хоть сколько-нибудь, увидя в своих руках добычу, — хоть пятьдесят рублей, а я давным — давно не видал у себя в руках таких денег. Свобода и деньги!..»
Так же как Достоевский, Иван Петрович мог написать повесть «в две ночи», а потом «в два дня и две ночи» написать еще три с половиной листа по особому журнальному
Так же как Достоевского, критики упрекали Ивана Петровича в том, что его сочинения «пахнут потом», а доктора — в том, что «никакое здоровье не выдержит подобных напряжений, потому что это невозможно!».
И оба они, Достоевский и его герой, в унисон восклицали: «Однако ж покамест это возможно!» — и одинаково радовались, замечая, что в моменты такого напряженного труда вырабатывается какое-то особенное раздражение нервов; «…я яснее соображаю, живее и глубже чувствую, и даже слог мне вполне подчиняется», — доверчиво сообщал герой романа своей возлюбленной.
Собственно экспериментальная часть пути героя — сочинителя, художественно исследованная Достоевским, упиралась в роковой для всякого литератора вопрос, вынужденно вставший перед совсем молодым Иваном Петровичем: «Дело все-таки кончилось тем, что я — вот засел теперь в больнице и, кажется, скоро умру. А коли скоро умру, то к чему бы, кажется, и писать записки?» Иван Петрович, получивший вместе с «Бедными людьми» особый дар — видеть свою и чужую жизнь как еще не использованный сюжет, первым держал ответ. «Вспоминается мне невольно и беспрерывно весь этот тяжелый, последний год моей жизни. Хочу теперь всё записать, и, если б я не изобрел себе этого занятия, мне кажется, я бы умер с тоски».
Но Иван Петрович, «засевший в больнице», умирал не с тоски, а от дурного, чахоточного кашля, полученного в сырой и холодной комнате «от жильцов»; литературная карьера с гипотетическим камергерством и итальянскими путешествиями пролетала мимо него, а сочинительство, если учесть побудительные мотивы в виде «свободы и денег», которыми бредил неудачливый литератор в хорошие времена, теперь теряло всякий смысл.
Между тем Иван Петрович продолжал: «Все эти прошедшие впечатления волнуют иногда меня до боли, до муки. Под пером они примут характер более успокоительный, более стройный; менее будут походить на бред, на кошмар. Так мне кажется. Один механизм письма чего стоит: он успокоит, расхолодит, расшевелит во мне прежние авторские привычки, обратит мои воспоминания и больные мечты в дело, в занятие…»
Эпилог «Униженных и оскорбленных» имел красноречивый подзаголовок: «Последние воспоминания». Иван Петрович, уже с сильной болью в спине и груди, признавался Наташе Ихменевой, что не может сравнивать себя с литератором С., пишущим по одной повести в два года, и с литератором N., который за десять лет один роман написал. «Они обеспечены и пишут не на срок; а я почтовая кляча!» Впереди его ждали болезнь, больничная койка и — «Записки», которые безнадежно опоздали в смысле табакерок, денежных пособий, посольских должностей и всего прочего, что приносит иным счастливцам удавшееся литературное поприще.
Теперь литература как дело и профессия не только не представлялась карьерой, но и вообще освобождалась от желаний, посторонних «механизму писания». Оказывалось, что сочинительство — занятие самодостаточное и в этом смысле является целью, а не средством. Даже в том случае, когда оно не сулило ни славы, ни денег, ни почестей, для человека призванного это было равносильно счастливому и спасительному дару. В случае же Ивана Петровича «припоминание и записывание» наполнялись еще и особым предсмертным бескорыстием, смиренной поэзией конца. На вопрос: «Коли скоро умру, к чему записки?» — литератор, принимаясь за дело, отвечал: «Я хорошо выдумал. К тому ж и наследство фельдшеру; хоть окна облепит моими записками, когда будет зимние рамы вставлять».
И все же это был эксперимент, смертельно опасный не столько для героя, сколько для автора романа. Вывести на страницах своего журнала литературного двойника и дать ему самостоятельное имя, подарив при этом и свою первую славу, и свой первый роман, и свои писательские привычки, и свою манеру работать (Иван Петрович даже по комнате ходил взад и вперед, как Достоевский, когда придумывал новые повести), а затем повернуть сюжет так, чтобы герой — сочинитель, надорвавший здоровье черным поденным трудом, писал «Записки» (то есть роман «Униженные и оскорбленные») как предсмертный текст, мог только литератор беспредельного риска.