Федор Достоевский
Шрифт:
Аксаков хочет покинуть сцену, но публика не отпускает его и требует прочесть речь.
Тем временем дамы тайком устраивают складчину и бегут в ближайшую цветочную лавку. В конце заседания публика вызывает Достоевского. Когда он выходит на сцену, более сотни дам взбирается на эстраду и увенчивают его огромным венком с надписью «За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!»
В порыве воодушевления весь зал встает и исступленно аплодирует. Машут платками. Размахивают шляпами. На глаза Достоевского навертываются слезы.
Теперь благодаря ему нет больше славянофилов, нет больше западников – есть одни только русские. Народ, еще недавно разъединенный, объединяется во всеобщем братстве,
«Согласись, Аня, что для этого можно было остаться: это залоги будущего, залоги всего, если я даже и умру».
В тот же день на заключительном литературном вечере Достоевский, собрав все свои силы, с тем же накалом читает «Пророк» Пушкина. И вот он снова на сцене невзрачный, немощный, ссутулившийся, со впалой грудью.
И вторично чудо вдохновения нисходит на него. Набирает силу, крепнет его глуховатый, скрипучий, режущий голос – незабываемый голос. «Правая рука, судорожно вытянутая вниз, – пишет Страхов, – очевидно удерживалась от напрашивающегося жеста; голос был усиливаем до крика». Когда он выкрикивает последнее четверостишие
Восстань, пророк,И виждь, и внемли,Исполнись волею моейИ, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей,зал взрывается неистовой овацией. Для них, для этих впивающих его слова незнакомцев, он, Достоевский, – истинный Пророк.
Он возвращается к себе в полном изнеможении, с тяжелой головой, с воспаленными глазами. Он ложится, пытается заснуть. Но почти физическое ощущение счастья не дает ему успокоиться. Он встает, одевается, берет лавровый венок, который возложили на него днем, и велит извозчику везти его к памятнику Пушкину.
Теплая ясная ночь, ни дуновения ветерка. Улицы тихи и пусты. Доехав до Страстной площади, Достоевский выходит из пролетки и подходит к монументу. Статуя на высоком гранитном постаменте высится над ним – чернеющее в ночи безмолвное бронзовое изваяние. Федор Михайлович всматривается в бронзовый лик, в опущенные, прикрытые веками мертвые глаза. Потом с трудом поднимает венок и прислоняет его к постаменту памятника.
Мгновение он, стоя перед своим учителем, собирается с мыслями. Мысленно он измеряет путь, пройденный с того трагического дня, когда, еще ребенком, узнал о смерти отца, до этой минуты, когда он, старый, измученный, стоит перед памятником Пушкину и приближается к концу своего жизненного пути.
Перед его внутренним взором проносятся маленькие комнатки в цветных обоях Мариинской больницы, липовые аллеи Дарового, длинные коридоры Инженерного училища, берлога Петрашевского, мрачные казематы Петропавловки и три столба, врытые в снег перед стоящими строем жандармами. Ветер. Снег. Холод. Сибирь… Семипалатинск… Бегство в Змиев в карете Врангеля… Издевательский смех Полины. И рулетка, которая крутится, крутится… Анна Григорьевна в слезах. Неприметный могильный холмик на безымянном кладбище в чужой стране… Города, лица, глаза… лампа, освещающая рабочий стол… злобное лицо ростовщика… Мчащийся с грохотом поезд и, наконец, бледное небо России, которая все ближе, ближе… И вот он уже вдыхает ее воздух… Россия, которая признает его. Ему слышится как будто гул морского прилива, этот гул нарастает, приближается, – из глубин неведомых толп к нему доносятся, усиливаясь, выкрики: «Вы гений, вы более чем гений!» Он столько боролся! Он столько выстрадал! И так поздно познал высшее счастье творца – счастье быть понятым. Достанет ли у него времени, чтобы насладиться этим счастьем?
Он выпрямляется. Луна тусклым
Глава VI
Конец
10 июня 1880 года Федор Михайлович покидает Москву как триумфатор. Короткое пребывание в этом городе измотало его больше, чем целый год работы, но он полон веры в себя, он умиротворен, – он счастлив как никогда. Впрочем, он трезво оценивает последствия происшедшего чуда. Вернувшись в Старую Руссу, он пишет своему другу графине Толстой, тетке писателя: «Не беспокойтесь, скоро услышу: „смех толпы холодной“. Мне это не простят в разных литературных закоулках и направлениях».
И действительно, когда поостыл первый энтузиазм, его враги тотчас опомнились. Можно подумать, они мстили оратору за то, что его вдохновенная речь так их всколыхнула.
Салтыков пишет Островскому: «По-видимому, умный Тургенев и безумный Достоевский сумели похитить у Пушкина праздник в свою пользу».
Появляются уклончивые, полные недомолвок статьи. Обозреватель журнала «Дело» пишет, что речь Достоевского действовала больше на нервы, чем на ум. А также: «Героем и финалом этого сумбура явился г. Достоевский. Он уже не в первый раз садится не в свои сани, принимая на себя роль публициста… Особенной славы г. Достоевский, конечно, не стяжал, да и не мог стяжать, потому что для роли публициста у него недостает ни знаний, ни развития, ни политического образования, ни даже простого общественного такта».
А в «Вестнике Европы» читаем: «Действительно, экой абсурд вся эта тирада!» и дальше: «…желательно, чтобы в будущих рассуждениях г. Достоевского не были забываемы элементарные исторические факты и не был совершенно отвергаем здравый смысл».
Достоевский до такой степени потрясен резким поворотом в общественном мнении, что переносит один за другим два припадка эпилепсии и в течение двух недель ничего не предпринимает. 26 августа он пишет О.Ф. Миллеру: «За мое же слово в Москве видите, как мне досталось от нашей прессы почти сплошь: точно я совершил воровство-мошенничество или подлог в каком-нибудь банке».
Он решает ответить своему главному оппоненту профессору А.Д. Градовскому, статья которого «Мечта и действительность» опубликована в газете «Голос». Ответ Достоевского и его Пушкинская речь появились в августовском выпуске «Дневника писателя», единственном за 1880 год.
Успех этого единственного выпуска беспрецедентен. Шесть тысяч книжек расходятся за несколько дней. Готовится второе издание, к осени и оно будет полностью раскуплено.
Поклонение читателей, так высоко оценивших его труд, несколько успокаивает Достоевского. Он принимается за окончание «Братьев Карамазовых», четвертая часть которых еще не написана.
«С 15 июня по 1 октября я написал до 20 печатных листов романа и издал „Дневник писателя“ в 3 печат<ных> листа», – пишет он.
И в ноябре отсылает «Эпилог» «Братьев Карамазовых» в редакцию «Русского вестника» со словами: «Ну вот и кончен роман! Работал его три года, печатал два – знаменательная для меня минута».
В начале зимы, переехав в Петербург, он возобновляет встречи с друзьями и несколько раз выступает на литературных вечерах.
«Литературный фонд давал сегодня литературное утро, в такой зале, где трудно читать и где чтецов не во всех концах слышно, – рассказывает Штакеншнейдер, – а Достоевский, больной, с больным горлом и эмфиземой, опять был слышен лучше всех. Что за чудеса! Еле душа в теле, худенький, со впалой грудью и шепотным голосом, он, едва начнет читать, точно вырастает и здоровеет. Откуда-то появляется сила, сила какая-то властная».