Федор Волков
Шрифт:
— Нет меня! Нет меня здесь ни для единой персоны! Бредихин! Бредихин! Какого лешего еще нелегкая принесла? Чей сей гнусный возок? Не Кирилыча ль, назольника? [54] Ворочай оглобли вспять! Ни души нет! Все в баню ушедши. Да и ему рыльце помыть не мешает хоть единожды в жизни. Слышь, Бредихин? Сказано — гнать непрошенных друзей в шею!
Грозное предупреждение запоздало. В дверях стоял, улыбаясь во всю ширь кругло-красного лица, громоздкий господин в скромном черном кафтане, в гладеньком пудреном паричке, явно маловатом для его большой и круглой, как шар, головы. Вся его фигура представляла олицетворенное добродушие. Красненький носик пуговкой затерялся где-то между вспухших щек. Узенькие глазки светились умом и насмешкой, корешки желтых и редких зубов казались чем-то посторонним, случайно застрявшим между десен. До смешного плоское, как бы сплюснутое
54
Назольник — человек докучливый, раздражающий (старин.).
— Пошто шумишь, аки в питейном, российский господин Расин? — отдувался вошедший, загородив собою всю дверь. — Коли друзей по шеям, тогда врагов по какому ж месту?
Круглолицый господин говорил негромко, нежно и ласково, сильно упирая на «о».
— А у нас и враги и друзья по их мерке идут в одной цене, господин придворный российский пиита [55] ,— не скрывая неприязни, отрезал Сумароков.
— А! Значит, для меня, скроенного по иной мерке, все же будет сделано различие, — добродушно отшутился гость, покидая свою позицию в дверях и разлапо пробираясь к ближайшему стулу.
55
Поэт (старославянск.).
— По какому важному случаю лицезреть вас удостоены, господин Тредьяковский, первый наш «притворный», российский пиита? — ехидно съязвил Сумароков, делая подчеркнутую «опечатку» в слове придворный.
— По должности только что упомянутого вами чина, второй наш непритворный российский пиита, — осклабился во все лицо Тредьяковский. — Потребно есть познакомиться с господами комедиантами доморощенными. Авось событие сие окажется достойным отметы речью мерною в назидание потомству грядущему, — полушутя, полусерьезно сказал пиита. — Будучи, как вам небезызвестно, господин Расин российский, профессором элоквенции… [56]
56
Красноречия (латинск.).
— К чертям элоквенцию! К чертям и профессора оного! — крикнул Сумароков на верхних нотах. — Мне попечение вверено, и неча нюхалку свою совать, куда не показано. Без виршей пашквилянтских [57] дело обернется. А потому и элоквенция ваша здесь без надобности!..
— Экой язык у те несуразный, Петрович, — не повышая голоса, добродушно протянул Тредьяковский, доставая простенькую берестяную табакерку. — По вся дни шумишь бестолку. Что человека ошельмовать, что комаря раздавить — тебе все одино. Не дело, друже, наипаче при персонах посторонних. Они же не знают ни отношений наших теснодружественных, ни манеры словопрения твоего пиитического, ни ндрава твоего ангельского, доброго и кроткого превыше меры, ко всем благожелательного и попечительного отечески. Увидя тебя в раже [58] подобном, персоны оные, красноречием великосветским не умудренные, могут счесть тебя нивесть за зверя какого апокалиптического. А ты — всего-навсего только ангел доброты и невинности. Ребята! — обратился Тредьяковский к комедиантам. — Добрый и кроткий наш Александр Петрович сие шумит по-нарочному. Потребно бо ему сие ежедень порцион желчи израсходовать изрядный, ее же у него в излишке. По естеству оный наш Расин рассийский — ангел во плоти и первейший муж ума в отечестве нашем. Без лести говорю, по подсказке сердца брательного. Благоприятели мы с ним вельми закадычные, воды потоками не разольешь. А столкнемся инде вместях — Петрович мне боки обламывать должностью своею почитает. Мне же сие токмо приятно, аки елей на раны. Ибо от мужа ума необъятного и брань поносную надо почитать за славословие. Угощайся, Петрович…
57
Пасквильных стихов (старин.).
58
Гневе (франц.).
Тредьяковский протянул Сумарокову свою тавлинку [59] .
Тот пробежался еще раз-другой по комнате и молча, не глядя в лицо приятелю, полез пальцами в табакерку.
Наступило долгое молчание, прерываемое только аппетитными втягиваниями умиротворяющего
— От Пульони… с корнем «мандрагор» и малость с хреном прошлогодним… дюже мозги набекренивает… Прочисти-ка свои Авгиевы конюшни… — ронял Тредьяковский, держа табакерку далеко на отлете. — Чуешь, Петрович мой золотой, аромату сию неземную, сверхъестественную, так сказать?.. Этот от девяти специй таинственных.
59
Табакерку (старин.).
Сумароков сосредоточенно морщил лоб, шмыгал носом, всячески смаковал «неземную аромату». Наконец, сказал кротко:
— В крепости как бы изъян… Щекотанье весьма дамское…
— Мандрагор мягчит, но и сие поправимо, — сказал Тредьяковский, доставая вторую, серебряную табакерку. — Ну-ка, а сие как, херувим мой кроткий? Две вещи живут на свете для счастья человека: по плечу халат, да по носу табак. И обе трудно подгоняемы. Ну как, херувимчик?
Сумароков вдумчиво попробовал из другой табакерки. Подергал носом, покрутил головой. Не сдержался, зачихал громогласно, как в трубу. Тредьяковский не отставал, вторил ему тоненько, с легкой икотой. Похоже было, как будто приятели исполняли какую-то сложную музыкальную симфонию на замысловатых, невиданных инструментах. Симфония длилась немалое время, пока оба музыканта не прослезились вконец.
Сумароков заговорил первый, прерывающимся голосом, утирая манжетами слезы:
— Боже… божественно, Кирилыч!.. Умо… умопомрачительно…
Принялся чихать без счета, уже соло. Отчихавшись, спросил:
— Також от Пульони?
— Э, нет! Сие — «сам-трэ». Собственной лаборатории. «Для друзей» прозывается. А друзей у меня токмо двое и есть — ты, херувим, да Миша Ломоносов, ангел.
— Тьфу, тьфу! — заплевался Сумароков, начиная снова метаться по комнате. — Ну, к чему ты сие приплел? Всю благодать испакостил. Не хочу табаку твоего и прах его отрясаю! — Александр Петрович тщательно вычистил свой нос платком. — Не желаю с оным илотом [60] пьяным в одной строке стоять. Вот тебе «сам-трэ» твой… На!.. — Сумароков несколько раз громко высморкался в платок. — Все! Чист теперь.
60
Рабом (греч.).
— Эхе-хе! Друже! Ненадежный ты материал суть. Огнеопасен дюже. От единого слова взрываешься с великою опасностью для окружающих, — мягко и кротко вздохнул Тредьяковский. — А Миша Ломоносов тебя превыше звезды небесной почитает. Под хмельком говорил мне этто [61] . «Человек он, — говорит, — надо правду сказать, дрянь. Скула сварливая, льстец и подлиза. Личность подлая и гнусная», — это про тебя, то есть. «Таких, — говорит, — гнуснецов ежедень на площади публично батогами сечь подобает», — это тебя, то есть.
61
На днях (старин.).
— Пашквиль! — закричал вне себя Сумароков. — Оба вы пашквилянты записные! Вместях надо мной издеваетесь! Дар мой стихотворный, от бога данный, бездарности убогие, в грязь топчете. Знаю я тебя, Васька-плут! Мягко стелешь — жестко спать. В наперстке меня вам утопить желательно, да не удастся! Сами захлебку получите! — бушевал Сумароков, бегая по комнате и колотя кулаками по каждому попадавшемуся стулу.
Тредьяковский сидел спокойно, с кроткой улыбкой, соболезнующе покачивая головой и начиняя свой носик удивительным «сам-трэ».
— Милай!.. Милай!.. Ведь самой сути дела-то ты и не дослушал. Ругань Мишина к тебе как к человеку относилася. Из завидок евонных. А славословия его, до тебя — поэта касающие, ты и не дослушал. В восторге и обожании он к твоему дару пиитическому пребывает. «Синава» твоего наизусть затвердил. За божницею хранит егземплэр, тобою подаренный. Едва ли не молится на него в минуты умиления. Первым стихотворцем тебя эпохи нашей, талантами выдающимися обильной, из всех почитает. Превыше Корнеля, Расина и Вольтера самого ставит. К Гомеру приравнивать не стесняется. «Гомероидален он суть, Сумароков наш славный», восклицает. Положим, на взгляд мой простецкий, «гомеричен» сказать бы подобало, но сие лишь ошибка грамматическая. «Тамиру и Селима» своих за ублюдков почитает, твои же творения непревзойденными чтит. Учиться у тебя советует. Я и то, говорю, учусь. «Дейдамию» мою, зело нескладную, по чину сумароковскому строить порывался. Да уж коли под париком ералаш, то и на бумаге кочковато выходит. А ты кипишь и клокочешь, как банный котел. Дружбу мою к тебе брательничью под сумление ставишь. Не гоже, Петрович ты мой золотой… Обидно!