Федотов. Повесть о художнике
Шрифт:
— Федотов был прост, как дитя. Книжку о нем Дружинина читали? Есть в ней занятное… Только ведь Дружинин за искусство чистое — и вдруг написал о воине-художнике. Федотов умел судить, воевать и строить. Александр Васильевич Дружинин свой талант теряет, за других прячется, а с Федотовым только то общее было, что они в одном полку служили… Путает он все, за чужие могилы прячется… Одним словом, франт и чернокнижник!
— Полной правды не видели ни Брюллов, ни Федотов.
— Брюллов выращен был академией, но видел красоту и добро.
— Чего вы хотите от искусства?
— Мы ничего не хотим и не имеем притязания быть законодателями, но желали бы мы, чтобы наши художники не пренебрегали строгим изучением истории своего искусства, чтобы они были гражданами своей страны и своего времени, а не какими-то идеальными космополитами без роду и племени, чтобы предметом искусства был человек… Россия в ее долгом пути… Раньше той поры, когда определятся во мне идеи современного искусства, я не стану писать новых картин и буду работать над своим образованием.
— Не ломайте так себя, не повторяйте ошибки Гоголя. Вы уже современный и русский художник.
— Гоголь оставил памятник своего заблуждения в «Переписке с друзьями». Я прожил дольше него, и у меня достало времени, чтобы увидеть свои ошибки, хотя я и бесконечно слабее Николая Васильевича по духу. Но мой пример засвидетельствует, что и заблуждение Гоголя не было безвыходно.
— Не отказывайтесь от своей картины. Передовые люди Петербурга знают, что вы приехали сюда человеком, истинно достойным нашего времени, — медленно сказал Чернышевский.
— У меня, как у живописца, иного пути нет. Живопись забыла развиваться сообразно прогрессу общественных мнений и замерла.
Два человека, молодой и уже старый, сидели около круглого стола, покрытого свежей скатертью.
— Трудно становиться человеком будущего, жертвуя истине всеми прежними понятиями, — сказал Чернышевский.
Иванов повторил спокойно:
— Прошли десятилетия. Мой труд — большая картина — все более и более понижается в глазах моих. Эскизами я интересуюсь больше — их до полутысячи, — но не будем придавать искусству так много значения.
Чернышевский ответил спокойно, так, как говорят много раз продуманное:
— Нет, значение искусства преувеличить нельзя. Гоголь писал: «Русь! чего ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..»
— Слова эти испугали даже меня, — тихо проговорил Иванов. — Я связывал со словами «жанр» и «реализм» иное.
— Гоголь имел право сказать, потому что как ни высоко ценим мы значение литературы, все же не ценим достаточно: оно неизмеримо важнее почти всего, что становится выше его. Кто говорил России то, что она услышала от Гоголя?
— Я
— Вы дрались за нее крепко.
— Работал, делал все, что требовала школа. Но живопись — это только язык, которым мы выражаемся. Нужно теперь учинить другую станцию нашего искусства, его могущество приспособить к требованиям времени и настоящего положения России. За эту-то станцию надо будет постоять.
— Как вы, Александр Андреевич, представляете себе будущую русскую живопись?
— Я думаю, что искусство Италии, красота Рафаэля не будут нами отвергнуты, мы продолжим их.
— Может случиться иначе: может быть, русская живопись так же не будет похожа на итальянскую, как Гоголь не похож на западное искусство, как Федотов не похож на Хогарта. И здесь будет много нового.
— Вы верите, — изумился Иванов, — в революцию в искусстве, в конвульсию, так сказать…
— Биение сердца разве не конвульсия? Разве человек идет не шатаясь? Смешно думать, что искусство может идти прямо и ровно, без противоречий, — а значит, художник, увидевший будущее, страдает!
— Но нам преграждают дорогу!
— Вы посмотрели на этот рисунок — он остался от запрещенного «Иллюстрированного альманаха», мне подарил его Некрасов.
— Николай Гаврилович, поглядите кругом: Россия, широкие поля, огромные реки. Разве можно окрасить Неву каплей кармина? Посмотрите на мрамор и гранит Исаакия! Это построено на тысячу лет. Что мы можем сделать?
— Да, нам преграждают дорогу и крепче того, как преграждал капитану Копейкину швейцар, но мы не просители, за нами идут люди, которые смеют и могут… Законы истории, Александр Андреевич, непреложны… Выйдем в сад…
Ночи не было. За окном крутой купол Исаакия стоял в венке из розового дыма зари.
— Это построено из чугуна, гранита и мрамора, но люди, которые приказали это строить, не имеют будущего. А мы будущее уже видим и построим крепче. Мы победители! Я приветствую в вас совесть художника-победителя, приветствую правдивый гений русского искусства!
Молодой говорил как старший.
— Вот чего не заслужил! — растроганно ответил Иванов. — Удивили… Я ошибался.
— Вы не ошибались, а работали.
— Начну сначала, соединю вещи по-новому, новым предчувствием того события, которое приближается у нас в России. И, знаете ли, даже боюсь, — прибавил Иванов, — как бы не подвергнуться гонению.
Чернышевский заговорил быстрее:
— Этого не опасайтесь. Истинного смысла событий долго не поймет до конца никто из тех, кому неприятен был бы этот смысл. Они будущего не имеют, хотя и строят из гранита!
— Но вас они ненавидят.
— Еще недостаточно. Они не все понимают. Даже если я запишу наш разговор и напечатаю его, они прочтут его, но понять не смогут. У нашего врага куцый взгляд.