Фельдмаршал Борис Шереметев
Шрифт:
— Недостало ума взять даром, пусть теперь берет силой.
Но на этом неприятности не кончились. Вечером к Карлу ввели оборванного, заросшего солдата, который сообщил сиплым, простуженным голосом:
— Корпус генерала Левенгаупта разбит, ваше величество.
— Что ты мелешь? — нахмурился король. — С чего ты взял это?
— Я… я сам оттуда, ваше величество.
— Как это было? Говори.
— Мы дрались весь день, ваше величество. Хорошо стояли. Но русские окружили нас со всех сторон, а вечером ударили из сотен пушек. Картечь
— А где Левенгаупт?
— Не знаю, ваше величество. Остатки корпуса были рассеяны.
— Иди, — буркнул сердито король. — Да держи язык за зубами, если голова дорога.
Солдат ушел. Король остался и долго сидел в молчаливом одиночестве, не позволяя никому входить и даже зажигать свечей.
Потом, уже в темноте, он прошел к генерал-квартирмейстеру, сел у стола на походный стул, спросил:
— Вы уже знаете, Аксель?
— Знаю, ваше величество, — вздохнул Гилленкрок.
— Может, врет солдат? Со страху черт знает что могло показаться.
— Не думаю, ваше величество. Солдат — старый служака, оттого, видать, и уцелел. Может, где и преувеличил, но в основном, наверное, так и было.
Ах, как хотелось Гилленкроку сказать: «Это ведь мы с Пипером предвидели. И предупреждали». Но не мог генерал-квартирмейстер упрекнуть монарха в его ошибке, не посмел. Он вполне оценил то, что король со своими переживаниями пришел не к фельдмаршалу, а именно к нему — Гилленкроку, совсем недавно звавшему армию навстречу Левенгаупту. Уже одно это говорило, что король, кажется, понял свою ошибку. Он, конечно, никогда в этом не признается (монарх всегда прав), но дай Бог, чтоб хоть понял, к кому надо прислушиваться.
Не менее часа Карл просидел у генерал-квартирмейстера, а перед уходом в самых дверях сказал полувопросительно:
— Неужели счастье начинает изменять мне, Аксель?
В другое время Гилленкрок сказал бы что-то утешительное: «Да нет, да что вы!» — но сейчас промолчал, не посочувствовал повелителю. Пусть хоть молчание примет его величество за упрек себе.
И уж совсем был поражен Гилленкрок, когда через несколько дней перед королем и всем штабом предстал сам Левенгаупт, приведший в лагерь менее семи тысяч солдат.
Карл шагнул к нему навстречу, обнял и, хлопнув по плечу, сказал:
— Поздравляю тебя, Адам, со счастливым делом. Ты настоящий герой!
Ошарашенный Левенгаупт ничего не мог понять. Уж не смеется ли над ним король?
— Но, ваше величество, я потерял…
— Потом, потом, генерал. А сейчас веди меня к своим героям.
Гилленкрок был поражен этой показной бравадой короля, который пред тем был мрачен и малоразговорчив. Карл начал лицемерить.
Для гетмана самой желанной была бы война вдали от Украины. Пусть бы шведы пришли в Москву через Смоленск, а уж он тогда сочинил бы поверженному Петру вежливое письмо с благодарностью за прошлое и с известием о расторжении связей с Россией.
Ну а если б победил Петр,
Но черт дернул этого Карла повернуть на Украину (Мазепа даже себе не хотел признаться, что этим «чертом» был он сам), и теперь фурия войны {210} катится сюда. И бедному гетману «наискорийше» решать надо: как быть? Он думал, что война пройдет стороной, а его уверения в преданности будущему победителю так и останутся на бумаге, а потом и зачтутся. Но события понуждали к скорым действиям.
Эстафета, прибывшая от Меншикова, требовала немедленного выступления Мазепы с казачьими полками, дабы «чинить промысел над неприятелем».
Что делать? «Чинить промысел над неприятелем», с которым гетман в тайном союзе. Как быть?
И Мазепа отвечает светлейшему, что и рад бы выступить, да не может по той причине, что «всюду в подлом народе воровство и шатание» и как бы после отъезда гетмана не случился здесь бунт и кровопролитие.
Причина важная, что и говорить. Мазепа знает, чем надо припугивать царя и его окружение. Еще не закончено следствие по астраханскому возмущению, еще не искоренено на Дону булавинское восстание. Оказывается, что-то зреет и на гетманщине.
Но светлейший не успокаивался. Карл вступил на Украину, нужны казачьи полки. Прибыв в Горек, он прислал гетману приказ явиться к нему для важной беседы.
Екнуло сердце у Мазепы, вспомнил, что совсем недавно тоже для «бесед» были званы в Смоленск Кочубей с Искрой. Уж не пронюхал ли чего фаворит царский? Не для такой ли «беседы» кличет? Вызвал гетман к себе своего племянника и сторонника Войнаровского.
— Скачи-ка, Андрей, к Меншикову в Горек. Постарайся пронюхать, для какой такой нужды я ему занадобился.
— А что передать-то я ему должен?
— Передай ему, что-де гетман Мазепа в седло сесть не может, сильно болен, что-де в Борзне его уже соборовать готовятся.
— А ну как не поверит?
— Поверит. Они мне всегда верили. И в этот раз поверит. Нам недельку-другую выиграть надо, а там… Скачи, Андрей. Да поспрошай все же, зачем он звал-то меня.
Александр Данилович, выслушав Войнаровского, спросил:
— Неужто никаких надежд на выздоровление?
— Никаких, ваша светлость. К соборованию готовят гетмана.
— Ай, как не ко времени захворал наш верный друг! Что же делать? Что же делать? — Меншиков на мгновение задумался. — Ты вот что, братец, ступай отдыхай, а заутре поедешь со мной в Борзну. Хочу сам попрощаться с гетманом, а может, удастся и ободрить чем.
Войнаровского отвели в одну из хат. Он об одном попросил: чтоб позволили ему коня тут же привязать. Принесли горшок каши, но не лезла она в горло ему. Даже Мазепа не мог предвидеть столь неожиданного поворота, что светлейший князь надумает явиться к одру умирающего друга.