Фельетоны (-)
Шрифт:
Двадцатый пришел как-то сразу, вдруг. Еще вчера белые сжимали Орел и Тулу, еще вчера в Петрограде дрожали стекла от пушек Юденича и Колчак гнал чешские эшелоны на Москву. И вдруг, почти внезапно, рванулась армия. И красноармейцы уже в Крыму ели терпкий крымский виноград и меняли английское обмундирование на молоко и табак, уже под Варшавой на стенах польских фольварков писали мелом - "не трудящийся да не ест", а в Иркутске ветер трепал расклеенные объявления о расстреле адмирала. Это он, двадцатый, выдумал веселое слово - "даешь!".
В двадцать первом, когда иа Тверской
"Мы не ра-бы"...
В Москве, на Воздвиженке, организована выставка. Это совершенно особенная, невиданная еще выставка. Там нет ни кремневых ножей, ни окаменелых ракушек, ни морских звезд, крабов и других обычных музейных предметов. Там в четырех залах стены увешаны плакатами, приказами и знаменами.
Старые знакомые... В эти залы входишь с тем чувством, с каким человек входит в свою детскую комнату или перечитывает свои первые детские дневники. Плакат, старый товарищ, свидетель прошлых, огненных дней! Здесь и красноармеец с вытянутой на тебя рукой, строго спрашивающий: "Ты записался добровольцем?"; и рабочий с молотом, ставший во весь рост с гордыми словами: "Петрограда не отдадим!"; и баба с бубликами, и Митька-бегунец; и "Владыка мира - капитал"; и маршал Фош с польской свиньей...
Эти плакаты кажутся такими близкими и памятными, точно не восемь лет, а восемь дней прошли над советской землей. Кажется, что еще вчера я сидел в губкоме под этим плакатом с двумя несуразными, отчего-то голыми юношами, которые несут красное знамя с надписью: "Все под красное знамя Союза!" Плакат был одновременно и украшением ободранных клубных стен, и агитацией, и оружием. Плакат убивал врага наповал. А теперь он настолько устарел, настолько отодвинут новыми грандиозными событиями и задачами, что на него поставили номер и за 20 копеек показывают в музее, как старый, иззубренный в прошлых битвах заржавленный меч.
Старое старится, молодое растет. Придет день - и в музее повесят наши газеты, наши винтовки и револьверы, выставят в витринах наши рубли и червонцы. В громадной зале руководитель будет водить экскурсию и объяснять, зачем нужны были когда-то людям винтовки, деньги и противогазы. Посетители будут с удивлением и любопытством разглядывать маленькую, коричневую книжку с странным названием:
– Партбилет...
"Комсомольская правда", 7/II-26
ГОДОВЩИНА
Время текло тихо и безмятежно, - генерал Дитерикс уже заказал каюту на пароходе в Китай и писал прощальные открытки владивостокским знакомым, по мостовым гремели нескончаемой вереницей возы и экипажи, груженные офицерским и чиновным добром, а комсомольцы, бродя по улицам, уже намечали себе адмиральский дом под губком и центральный клуб. Даже начальник тюрьмы зашел в камеру к политическим и, понюхав воздух и оглядев
Непредвиденные обстоятельства заставляли белые власти готовиться к отъезду. В числе этих непредвиденных обстоятельств пребывал также и Виталий Баневур, рослый курчавый еврей, инструктор Никольск-Уссурийского райбюро комсомола.
Райбюро расположилось с редким комфортом в деревне Кондратенково. Комфорт райбюро простирался даже до пишущей машинки, возбуждавшей жгучее любопытство у всего населения Кондратенкова. Всякий митинг или собеседование неизбежно кончалось общей просьбой попечатать немного на машинке, и Баневур добросовестно печатал на клочках курительной бумаги имена и фамилии желающих.
Настроение было боевое, про белых говорили обычно в прошедшем времени, несмотря на то что красные еще не пришли. А у Виталия Баневура было дело поважнее белых - приближался юбилей.
Четырехлетняя годовщина комсомола.
Машинка работала с полной нагрузкой. Баневур лихорадочно печатал, писал, рассылал. За пазухой, под стелькой сапога, в подкладке пиджака его письма и инструкции расходились по ячейкам района. В короткое время Шацкин и Рывкин стали в Никольско-Уссурийском районе популярнее генерала Дитерикса и атамана Семенова. Каждое письмо Баневур неизменно заканчивал:
"Четвертую годовщину комсомола мы будем праздновать в Красном Приморье".
И однажды, когда Баневур сидел за машинкой, в распахнутую дверь влетел мальчишка:
– Баневур!
– Ну?
– неохотно отозвался Баневур, разыскивая на клавишах букву "щ". Эта буква постоянно терялась и доставляла ему немало хлопот.
– Белые! Беги! Скорей!
Баневур вскочил, спрятал в кожаную сумку канцелярию райбюро и выбежал. Через заборы, огороды - в лес, начинавшийся тут же, рядом с деревней. Но, перелезая последнюю изгородь, он внезапно ударил себя по лбу:
– А машинка?
Оставить белым гордость райбюро, великолепный "Ундервуд", побывавший под пулями Каппеля и японцев? "Ундервуд", честно выполнявший свои комсомольские обязанности, если не считать букву "щ"?
Баневур колебался. Затем быстро засыпал сумку землей, бегом вернулся в избу и схватил машинку с недописанным листом о комсомольской годовщине. Выбежать он уже не успел - в сенях его схватили дюжие руки и вместе с машинкой притащили обратно.
Что было дальше, об этом знает лишь забрызганный кровью "Ундервуд", да молодой, в колючих усах офицер. Позже из избы вывели шатавшегося Баневура и под конвоем увели...
На шоссе, вдали от деревни, они свалили Баневура и, разрезав грудь, вырвали еще вздрагивавшее сердце.
Потом остановились. Нерешительно пнули ногой курчавую голову.
Начальник конвоя придумывал, что бы еще сделать. Предложение написать на лбу химическим карандашом непристойное ругательство казалось ему недостаточно остроумным...
Наконец он придумал. К окровавленной груди прикололи смятое письмо с баневурским концом:
"Четвертую годовщину комсомола мы будем праздновать в Красном Приморье!"