Фея Семи Лесов
Шрифт:
Она ни с кем ни виделась и никуда не выходила, равнодушно относясь к попыткам некоторых соседей кричать нам через калитку что-то оскорбительное. Слабая безучастная усмешка трогала ее губы. Пока было лето и солнце не скупилось на тепло, она любила целыми днями сидеть под старой кантиной, щурясь и подставляя лучам свое измученное худое лицо. На нас она не
Возможно, она надеялась, что еще сможет вернуться в цветущий, великолепный город Флоренцию, в тот шикарный ослепительный мир, где она по воле судьбы столько лет была королевой и где все вертелось в бешеном, веселом, зажигательном танце, веселье, музыке и откуда судьба изгнала ее неожиданно и безжалостно.
– Деревня пойдет мне на пользу, – сказала она как-то, – о, здесь я вылечусь…
Действительно, к концу лета ей стало как будто легче. Она повеселела. Мы тоже заметили, что она меньше и легче кашляет, и на платках, которые она прижимает к губам, стало меньше пятен крови. Я знала, что мать больна чахоткой, а эту болезнь считали в нашей деревне страшной и неизлечимой. Но тут дело словно бы шло на поправку. Мать стала разговорчивей, поговаривала, что продаст и нашу мебель, и всю усадьбу и увезет нас во Флоренцию.
– Ты не представляешь, что это за город, Ритта! Это мечта, это сказка, это самое прекрасное в мире… Здесь, в этих домах, я задыхаюсь. А там и палаццо Веккьо, палаццо Питти, построенный самим Брунеллески, – я не знаю, кто это, но мне говорили, что это был большой человек… Тебе надо жить там, Ритта. Как хорошо, что у меня осталась ты! С тобой я не пропаду. Ведь всего шесть лет – и ты станешь взрослая…
Она устало закрывала глаза и хрипло дышала, успокаиваясь и будто засыпая. Бледные губы ее улыбались
Она никуда не смогла уехать. Как только полили первые осенние дожди, а вечера стали свежи и прохладны, с матерью случился новый приступ кашля. Она харкала кровью и горела в лихорадке. В груди у нее что-то хрипело. Поднялся сильный жар, и мать слегла.
Кусты бересклета у нашего двора украсились плодами-подвесками – яркими серьгами, свешивающимися на длинных ниточках, а потом и багряной листвой: казалось, что кусты объяты пламенем. Зачернела ягодами-бусинами крушина. Затем тихо полетели по ветру листья, и заволновалось море. Небо затянулось тучами, посерело; склоны гор и утесов засверкали червонным золотом. Приближался ноябрь.
Приступы чахотки следовали один за другим, становясь все тяжелее, и мать таяла, как свеча. Стоило дождевым каплям сорваться на землю, и она уже не вставала с постели. Кровохарканье усиливалось, кровь часто шла горлом и носом, а удушающий кашель был так надрывен, что мог задушить больную. Когда наступало облегчение, мать сидела у окна, кутаясь в теплый платок.
Ночами меня часто будил странный шум. Я открывала глаза и вглядывалась в темноту. Мать, поднося зажженную свечу к лицу, пристально и жадно рассматривала себя в зеркале. Тусклый огонек выхватывал из мрака впалые щеки, лихорадочно горящие глаза, бледные искусанные губы, заострившиеся скулы и мерцающими дрожащими бликами ложился на это исхудалое, изможденное, отмеченное уже печатью смерти лицо… Жуткий стон нарушал тишину. Мать хваталась за голову, от тоски рвала на себе волосы, раскачивалась в разные стороны, как безумная, но при этом не плакала и не причитала. Потом свеча гасла, но мне казалось, что я вижу в темноте горящие глаза матери.
Конец ознакомительного фрагмента.