Флибустьеры (с илл.)
Шрифт:
— В этом виновны не только они, падре, — возразил Исагани. — Виновны и те, кто научил их лицемерию, кто душит свободную мысль, свободное слово. Ведь у нас любое самостоятельное суждение, не повторяющее, как эхо, волю властей, тут же назовут флибустьерством, а что это значит — вам хорошо известно. Только безумец пойдет на то чтобы, ради одного удовольствия высказать вслух свои мысли, навлечь на себя преследования!
— Но позвольте, разве вас кто-нибудь преследовал? — спросил отец Фернандес, подняв голову. — Разве я на своих уроках не разрешал вам свободно излагать ваши взгляды? А между тем вы — исключение, безумец, как вы сами сказали, и мне следовало только одернуть вас, чтобы правило стало всеобщим и не было дурного примера.
Исагани усмехнулся.
— Весьма благодарен и не стану с вами спорить, исключение я или нет. Согласен принять ваше определение, если вы примете мое: вы тоже исключение. Но сейчас речь идет не об исключениях, не о нас с вами, по крайней
Отец Фернандес был человеком либеральным, однако при этих словах он с изумлением уставился на Исагани. Оказывается, у этого юноши еще более независимый нрав, чем он думал. Называет его «профессор», а обращается с ним как с равным, позволяет себе направлять их беседу. Как искусный дипломат, отец Фернандес не только примирился с фактом, но поспешил сам обосновать его.
— Превосходно! — воскликнул он. — Только прошу вас, не смотрите на меня как на профессора; я — монах, вы — студент-филиппинец, только и всего. Так вот, я спрашиваю вас: чего хотят от нас, монахов, студенты-филиппинцы?
Вопрос застал Исагани врасплох. Отец Фернандес прибег к приему фехтовальщиков, нападению под видом защиты. От неожиданности Исагани, словно обороняющийся новичок, отвечал отчаянным выпадом:
— Чтобы вы исполняли свой долг!
Отец Фернандес выпрямился: слова Исагани прозвучали для него как пушечный выстрел.
— Чтобы мы исполняли свой долг? — переспросил он, сверкнув глазами. — А разве мы не исполняем его? Или, по-вашему, у нас есть еще иные обязанности?
— Лишь те, которые вы добровольно взяли на себя, вступая в орден, и те, которые вы, уже как член ордена, полагаете для себя непременными! Но я как филиппинец не считаю себя вправе судить о ваших действиях в их отношении к уставу вашего ордена, католической религии, правительству, филиппинскому народу и всему человечеству. Эти вопросы вам надлежит разрешать с учредителями ордена, с папой, с правительством, с народом в целом или же с богом. Как студент-филиппинец, я ограничусь суждением о ваших обязанностях по отношению к нам, студентам. Выступая в роли попечителей народного просвещения, монахи — и, в частности, доминиканцы, которые прибрали к рукам все учебные заведения на Филиппинах, — взяли на себя обязательство перед восемью миллионами населения, перед Испанией и всем человечеством, часть коего мы составляем, заботиться о молодом поколении, о развитии его нравственных и физических качеств, чтобы воспитать народ честный, процветающий, разумный, добродетельный и благородный. А теперь я, в свою очередь, спрошу вас: выполнили ли монахи свое обязательство?
— Мы его выполняем…
— Отец Фернандес, — с укором прервал его Исагани. — Разумеется, вы можете, положа руку на сердце, сказать, что вы выполняете, но разве можете вы, не обманывая себя, сказать это обо всем вашем ордене, о других орденах? Поверьте, отец Фернандес, в беседе с человеком, которого я глубоко уважаю, мне приятней быть обвиняемым, чем обвинителем, приятней защищаться, чем нападать. Но, раз уж мы затеяли откровенный разговор, доведем его до конца! Как исполняют свой долг те монахи, которые в провинциях надзирают за школами? Они только мешают просвещению! А те, что в столице монополизировали образование и формируют умы молодежи, не допуская никаких иных влияний? Как они выполнят свою миссию? Они бросают нам жалкие крохи знаний, гасят наш пыл и рвение, унижают в нас человеческое достоинство — этот единственный стимул духа; они вдалбливают нам устарелые идеи, заплесневевшие сведения, ложные принципы, не совместимые с прогрессом! О да, чтобы кормить преступников, содержащихся в тюрьмах, правительство объявляет конкурс в поисках поставщика, способного обеспечить лучшее питание, вернее, уменьшить число погибающих с голоду. Но когда речь идет о духовной пище для молодежи, для самой здоровой части нации, для тех, кому принадлежит будущее страны, — тут уж правительство не объявляет конкурса, более того, оно ищет опору для себя именно в том сословии, которое открыто похваляется, что не желает просвещения, не желает прогресса. Что бы мы сказали о тюремном поставщике, который, интригами заполучив контракт, стал бы затем морить заключенных голодом, губить их здоровье, давая гнилую, испорченную пищу, а в оправдание говорил бы, что заключенным не подобает быть здоровыми, ибо здоровье порождает веселые мысли, веселье же исправляет людей, а ему, поставщику-де, вовсе не надо, чтобы люди исправлялись, ему выгодней, чтобы побольше было преступников? И что бы мы сказали, если бы правительство и поставщик вступили в сговор и из десяти — двенадцати куарто, которые поставщик получает за каждого заключенного, он отдавал бы правительству пять?
Отец Фернандес нахмурился.
— Обвинения тяжкие, — сказал он, — но вы нарушаете наш уговор.
— О нет, падре, я не выхожу за пределы студенческого вопроса. Итак, монахи — я не говорю «вы», ибо не смешиваю вас с другими, — монахи всех орденов стали поставщиками нашей духовной пищи. И при этом они безо всякого стыда заявляют во всеуслышание, что просвещать нас не следует,
— Образование дается только тем, кто его достоин! — сухо возразил отец Фернандес. — Давать же его людям безнравственным, опустившимся — значит проституировать его.
— А почему существуют на свете опустившиеся и безнравственные люди?
Доминиканец пожал плечами.
— Пороки впитываются с молоком матери, их приобретают еще в семье… Почем я знаю?
— О нет, отец Фернандес! — пылко воскликнул юноша. — Вы просто не хотите заглянуть в пропасть, боитесь увидеть там тени ваших собратьев. Это вы сделали нас такими, каковы мы сейчас. Когда народ угнетен, он научается лицемерию; кому неугодна истина, тому преподносят ложь: тираны порождают рабов. Вы говорите: мы безнравственны. Пусть так! Хотя статистика могла бы вас опровергнуть — у нас не встретишь преступлений, какие совершаются у народов, похваляющихся своей нравственностью. Но не буду сейчас разбираться, в чем сущность национального характера и как влияет воспитание на нашу нравственность. Согласен, у нас есть недостатки. Но кто этому виной? Мы, покорно склонившие перед вами голову, или вы, в чьих руках уже три с половиной столетия находится наше воспитание? Если за три с половиной столетия скульптор сумел создать лишь карикатуру, он бездарен…
— Или материал никуда не годится.
— Тем более он бездарен, ибо, зная, что материал негодный, не бросает работу и тратит время попусту… И не только бездарен, но к тому же обманщик и вор, ибо, понимая бесполезность своего труда, продолжает его, чтобы получать жалованье… И не только вор, но еще и подлец, ибо не дает другому скульптору испробовать свое умение! Пагубное усердие тупицы!
Возражение было сильное, отец Фернандес не смог ничего ответить. Он смотрел на Исагани, чувствуя в юноше огромную, несокрушимую волю. Впервые в жизни он должен был признать, что побежден студентом-филиппинцем.
Отец Фернандес уже раскаивался, что затеял спор. Чтобы выйти из затруднения, в которое его поставил этот грозный противник, монах решил прикрыться надежным щитом — свалить все на правительство.
— Вы обвиняете нас во всех грехах, потому что мы к вам ближе, а других виновников не замечаете, — сказал он несколько мягче. — Что ж, это естественно и не удивляет меня. Народ ненавидит солдата или жандарма, который его арестовывает, но не судью, отдающего приказ об аресте. И вы и мы пляшем под одну музыку: если вам приходится поднимать ногу одновременно с нами, не вините нас — вините музыку, которая заставляет нас всех двигаться в такт. Неужто вы и впрямь считаете монахов бессердечными, потерявшими совесть людьми? Неужто вы полагаете, что мы не желаем народу добра, не думаем о нем, забыли о своем долге, что мы только едим и пьем, чтобы жить, и живем, чтобы властвовать? Если бы это было так! Но нет, и вы и мы подчиняемся музыке. И наше положение хуже, мы находимся между молотом и наковальней — либо вы нас прогоните, либо нас прогонит правительство. Сейчас повелевает оно, а у кого власть — у того и сила и пушки!
— Значит, правительство желает, — горько усмехнулся Исагани, — чтобы народ прозябал в невежестве?
— О нет, я вовсе не хотел этого сказать! Я только имею в виду, что порой верования, теории и законы, провозглашенные с наилучшими намерениями, приводят к самым плачевным последствиям. Поясню на примере. Сколько издают законов, чтобы искоренить малое зло, причиняя тем самым зло гораздо большее: corruptissima in republica plurimae leges [161] , — сказал Тацит. Чтобы пресечь одно жульничество, принимают тысячи оскорбительных предосторожностей, которые тотчас пробуждают у всех желание обойти их и насмеяться над ними: чтобы толкнуть народ к преступлениям, достаточно усомниться в его добродетели. Издайте какой-нибудь закон, даже не здесь, а в самой Испании, и вы увидите, как усердно народ станет искать способ нарушить его; законодатели наши забыли простую истину: чем старательней прятать вещь, тем сильней все хотят ее увидеть. Почему плутовство и хитрость считаются главными свойствами испанского характера, тогда как вряд ли есть в мире народ столь благородный, гордый и великодушный? Да потому, что наши законодатели — о, с наилучшими намерениями! — усомнились в его благородстве, уязвили его гордость, оскорбили его великодушие! Хотите проложить в Испании дорогу среди скал? Повесьте там указ, запрещающий передвижение, и народ в знак протеста свернет с торной дороги и начнет карабкаться на утесы. Стоит какому-нибудь законодателю запретить в Испании добродетель и предписать порок, как назавтра все станут добродетельными!
161
Величайшее зло для государства — множество законов (лат.).