Форварды покидают поле
Шрифт:
— Я часто завидую Лидин Яковлевне,— говорит Зина.
— Почему? — не понимаю я.
— Я тоже хотела бы родиться до революции, сидеть в тюрьме, печатать листовки, выступать перед рабочими и полюбить революционера.— Она поеживается от ночной сырости.
— Полюбить революционера? — переспрашиваю я. Сдерживая обиду, говорю первое, что приходит в голову: — Представляю тебя пожилой дамой с сединой и в очках.
— Лучше быть пожилой, чем юной, но пустой, как гнилой орех.
— Возможно,— согласился я и спросил: — А Асина мама очень любила своего мужа?
— Да, то
— Ведь они годами не виделись, какая же ото любовь?
Мы остановились у Зининых ворот. Немного помолчав, она вдруг сказала:
— Я читала в одной книге о том, что настоящая любовь бескорыстна. Это любовь, когда ты ничего не требуешь взамен.
— Ничего?
— Честное ленинское, ни-че-го...
Мне такая любовь не по нутру. Выходит, я даже не могу поцеловать Зину, а мне, честно говоря, больше всего на свете хочется ощутить тепло ее губ, погладить золотистные волосы. Но у Зины, кажется, не такого же-лания. Она не собирается даже постоять со мной. Быстро простившись, она, стуча каблучками, растворилась в ночном тумане.
КЛАДБИЩЕНСКАЯ ОПЕРАЦИЯ
Снежная равнина алеет от вечерней зари. Здорово сказано, а? Такая фраза не могла бы прийти мне в голову — где-то я ее вычитал. Вполне возможно, что равнина алела в нескольких книгах. Писатели иногда не прочь скатать друг у друга. Ничего не поделаешь — ведь на этом свете, наверное, все уже написано. Главное— уметь разыскать, на какой полке что лежит.
Мне, между прочим, ни к чему вся равнина, так как сказано ясно — наблюдать только за дорогой, ведущей на кладбище. Честно наблюдаю. Глаза режет от напряжения и от серебристого сияния недавно выпавшего снега. Ну, хоть бы дворняжка пробежала той дорогой! Белая тишина взвинчивает нервы. А если придется лежать здесь до скончания века? В лесу я уже, спасибо товарищам Студенову и Дзюбе, проторчал целую ночь минувшей осенью. Холодно было — зуб на зуб не попадал. И если вы думаете, что появился хоть один захудалый урка, то глубоко ошибаетесь. Какой-то беспартийный тип будто разгласил государственную тайну, донес атаману шайки о засаде в лесу. В общем, Вовка Радецкий в ту ночь едва не загремел от голодухи.
Здесь, на кладбище, мы торчим уже добрых два часа. Чем ближе подползают сумерки, тем тягостнее ожидание. Что, если уркам снова сообщили о нашей засаде? Дзюба способен всю ночь держать нас на кладбище. Безумие! Я за себя не ручаюсь. Меня можно морить голодом и холодом, но лежать рядышком с мертвецами я не могу даже ради высокой идеи. Степка и Санька любят приключения. А Радецкий В.— мертвецам не товарищ. Ночью тут, очевидно, весело. Наверное, скелеты вылезают из могил. Представляю себе, какие дикие коленца они выкидывают, на них ведь нет никакой управы: милицией их не запугаешь.
Провались я на этом месте, если возле большого склепа не движется чудак в белом саване. Мамочка родная... Но почему Санька спокоен? Он как ни в чем не бывало счищает перочинным ножом снег с надгробной плиты.
Высунул кончик языка и так погрузился в свое нелепое занятие, будто мертвецы ему нипочем. О, он умеет скрывать страх под личиной веселости. Ему, подлецу, холодно, и жрать охота, и страшно,
— Что ты бормочешь?
Саня подтягивается поближе и шепчет:
Грезит ночь, уснули люди,
Только я тоской томим.
Нормальный человек не станет на кладбище, между надгробий и склепов; читать стихи. Нормальный — волком взвоет. Лежать на холодной земле и ждать ночи, пока «курносая» в белом саване запляшет у тебя на спине или вцепится костяшками в горло,— мне такой героизм категорически не подходит. Пусть Дзюба и Студенов обращаются к Саньке и Степке, а у меня расстроена нервная система, собак и мертвецов я с детства не переношу.
Но ничего не поделаешь. Встреча с урками состоится. Дзюба заверил, что они непременно должны сегодня собраться в своей «малине» — в родовом склепе купца первой гильдии Варфоломея Жадова.
— Вова,— участливо шепчет Саня,— ты посинел, как мертвец.
— Посинеешь! Зуб на зуб не попадает, я даже охрип.
— Да, у тебя определенно воспаление легких начинается, по голосу слышно...
— Это опасно?
— Нет, ничего опасного. Но, конечно, умрешь;..
— Рехнулся! А как же наш номер в цирке?
— Снявши голову, по волосам не плачут.
По Санькиному тону не легко определить, разыгрывает он меня или говорит серьезно.
— А почему от воспаления легких обязательно умирают? Разве нельзя лечить?
— Кто сказал, что нельзя? Самое лучшее средство — три клистира в течение суток. Неплохо еще выпить стакан касторки с горячим молоком. Умираешь без всякой боли.
— Заткнись!..
Но Санька не унимается:
— Нет, правда. Хоть ты и беспартийный, но комсомол примет твои похороны на свой счет. Впереди понесут личные вещи усопшего, чуть позади прошествуют убитые горем родственники и близкие друзья, Зина станет на морозе сморкаться, а Степка будет вытирать ей слезы своим носовым платком.
— Саня! Не выводи меня из терпения. В конце концов я могу ударить тебя в пах.
— Вова, я ведь от чистого сердца. Мы похороним тебя со всеми почестями и даже дадим салют над твоей свежей могилой.
Я стал искать вокруг себя что-нибудь тяжелое.
В голосе Саньки мгновенно зазвучали льстивые и ласковые ноты.
— Вова, не злись. Такого друга, как я, ты не найдешь. Может, еще удастся тебя спасти, но если горе все же постигнет нас, Степка, Зина, Ася и я каждое воскресенье будем сажать цветочки и капусту на твоей могилке и посыпать ее желтым песочком.
— Сволочь ты, вот что! — Я нахлобучил шапку на глаза, чтобы не видеть его образину.
— Ну, вот и оскорбляешь. А ведь я из самых лучших побуждений — хочу отвлечь тебя, дурья башка, у тебя уже полные штаны.
— Всех меришь на свой аршин.
Санька, забыв о конспирации, довольно громко пропел:
— «Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!»
— Замолчи, нас услышат...
Со всех сторон темнота крадется к нам, равнина перед кладбищем уже не видна. От холода клонит ко сну, я еще ниже натягиваю шапку, руки прячу в рукава куртки.