Форварды покидают поле
Шрифт:
Лицо матери сразу становится хмурым и недовольным. Она терпеть не может вратаря «Молнии».
— Господин Бур, разве вас уже выпустили из тюрьмы?
Керзон не успевает ответить, как мать выходит из комнаты, хлопнув дверью.
Сидел он по какому-то общему делу с Седым Матросом, но того выпустят лишь весной. Вратарь явно не хочет распространяться на эту тему — куда приятней донимать меня.
— Тебе, Вовка, уже форвардом не играть.
— Почему?
— Милорд, как только вы ударите по голу, у вас на заднице разойдутся швы.
— Не каркай,— останавливает
— Нет, нет, милорд, для вас эра футбола миновала,— не унимается Керзон. Он угощает нас папиросами с необыкновенно длинными мундштуками и умолкает только тогда, когда капитан толкает его кулаком в бок.
Федор заговаривает о предстоящем футбольном сезоне. У Керзона в этом смысле никаких перспектив: большинство ребят, в том числе и капитан, приглашены в различные более или менее популярные команды, а Керзон остался за бортом. Вот в нем и говорит зеленая зависть. Против перехода Федора он выдвигает самые нелепые доводы. Но по лицу капитана несложно определить: ничто не удержит его в «Молнии». Кстати, наш перевод в юношескую команду Федор встретил молчаливым согласием и препятствий нам не чинил.
Вот и сейчас он мечтательно говорит:
— Махнете осенью в Ленинград. Интересно, поедет ли Степан,— он то в селе, то здесь.— Помолчав, Федор спрашивает: — А как теперь трио? Тебе уже не светит работать в цирке.
Все чаще тревожит меня мысль о цирке. Сколько трудов положено! Борис Ильич научил меня все-таки работать на лестнице, а теперь нечего и думать о выступлении на манеже. Мне кажется, что Борис Ильич не больно огорчен неожиданным поворотом дела. Он давно решил, что во мне нет искры артиста: я, как он выражается, флегматичен и болезненно отношусь к опасности. Слова-то какие! Флегматичен... Сказал бы просто — «ленив». Я не обижусь. Интересно, кто встречает опасность веселой улыбкой? Я не виноват.
В общем Федор прав — вряд ли я смогу работать в цирке.
Керзон еще разглагольствует по этому поводу, но появляется доктор, и гости умолкают.
Старик дня три тому назад снял мне швы. По его восклицаниям понимаю, что дела мои идут хорошо.
— Молодой человек, если вас еще раз будут колоть, подставляйте то же самое место, здесь теперь кожа дубленая. Хватит валяться в постели! Сейчас же марш на улицу!
Вот здорово! Керзон и Федор помогают мне одеться, но мать настроена воинственно: «Не пойдешь никуда, пока не наденешь под куртку свитер». Делать нечего, подчиняюсь. Жарко, как в знойный день на пляже. В прихожей удается стащить с себя свитер и кинуть его в ящик со старой обувью.
Улица кажется удивительно красивой, чистой — ослепительно белый снег преобразил все до неузнаваемости. Небо прозрачно голубое, студеный воздух наполняет грудь.
— Пошли в цирк,— предлагаю ребятам,— поглядим па репетицию.
Превосходная идея, милорд, но меня и Федора не пустят в храм искусства.
В цирке никто не заметил нашего появления. Униформисты сидят на собрании, на манеже репетируют эквилибристы. Первым нас обнаружил Саня. Он вышел из-за кулис в тренировочном костюме.
— Вова, шпрехшталмейстер
— Что это за шишка — шпрехшталмейстер?
Керзон обожает замысловатые слова.
Но Сане не до Керзона. Он радуется за меня, а мне обидно и грустно: очередной крах надежд. Мне, в сущности, говорят: «Ковры вытряхивать, подметать манеж — куда ни шло, а в артисты, в чистое искусство не суйся».
— Ты недоволен? Чудак! — Саня подыскивает убедительные доводы. — В цирк приезжают львы. Ты будешь их обслуживать.
Санька не в своем уме. От одной мысли о львах у меня пересохло во рту.
— Ничего страшного. Львы в клетках.
— Неужели в клетках? — переспросил Керзон. — А я думал — их посадят в первом ряду партера.
Саня отмахнулся от него.
— Твое дело, Вова, убирать клетки и подвозить корм.
Керзон трижды осеняет меня крестным знамением и жалостливо бормочет:
— Милорд, мой долг запечатлеть вашу морду накануне ухода в лучший из миров. Впрочем, разве царская фамилия станет есть на десерт всякую гадость?
— Керзон! Еще одно слово, и тебя вышвырнут из цирка,— пригрозил Саня и снова повернулся ко мне. — Четырнадцать целкашей в месяц, чудак-человек, где ты найдешь такую работу? Борис Ильич с трудом добился ее для тебя. Ведь несовершеннолетних профсоюз на эту работу не разрешает брать. Неужели ты боишься львов?
— Не боюсь, но и связываться с ними нет охоты.
Тут снова вылез Керзон:
— Человек мечтает умереть от испанки, сыпного тифа, геморроя, а вы его кладете в пасть льву. Изверги рода человеческого!
Его болтовню прерывает Борис Ильич. Он в легкой полотняной куртке и синих шароварах. Лицо его, сухое и суровое, напоминает маску Вольтера, стоявшую на книжном шкафу в нашей школе. Глубоко посаженные глаза затуманены грустью. Увидев меня, он оживился
и даже улыбнулся, хотя ему это не свойственно. Жизнь, очевидно, была к нему не очень милостива. Говорит он отрывисто, короткими фразами:
— Швы сняли?
— Да!
— Резкие движения запрещены?
— Да!
Борис Ильич берет меня за руку и уводит в партер. Усевшись в последнем ряду, он говорит:
— Ты надолго вышел из строя? Через две недели открытие цирка. Сам понимаешь... Кстати, на днях был городской актив, выступал Студенов. Ты его знаешь?
— Да, — встревожился я, не понимая, какая связь между началом сезона в цирке и выступлением Студенова на активе.
— Он говорил о комсомольцах, проявивших мужество при ликвидации шайки. Очень хвалил Радецкого, говорит: отчаянно смелый парень.
Мне приятна похвала, но почему люди часто говорят не то, что думают, и делают не то, что хотят?
— Короче говоря,— продолжает Борис Ильич,— я рекомендовал тебя нашей администрации. Приезжает знаменитый Фантини со своей помощницей Дианой. Ты будешь их обслуживать.
Он повторяет то, о чем говорил Саня.
— Надеюсь, ты не трус? Поработать с мужественным Фантини очень полезно.