Франц Кафка
Шрифт:
В другом случае, в более или менее скрытых выражениях, он возлагает ответственность за болезнь нa свою несчастную любовь, и не для того чтобы обвинить Фелицу, но самого себя как единственного виновника. Воображаемое сражение между его сердцем и мозгом — он иногда говорил, между Добром и Злом — занимало ночи и поддерживало бессонницу. Он погибал от конфликта, который сознательно культивировал против себя самого. В одном из последних писем, адресованных Фелице, одном из самых прекрасных из написанных им, он добавляет к этим рассуждениям достаточно радикальное осуждение себя самого, согласно которому его болезнь есть следствие (наказание?) лжи, в которой он так долго жил: «Ты спросишь, всегда ли я был правдив? Могу лишь сказать, что ни перед кем, кроме тебя, я не воздерживался так сильно от сознательной лжи, точнее сказать, не воздерживался сильнее; сокрытие обстоятельств было, а лжи — очень мало, если предположить, что лжи может быть «очень мало». Вообще-то я человек, склонный ко лжи, иначе мне очень трудно бывает сохранить равновесие, мой челн слишком хрупок. Если я допытываюсь сам у себя о своей конечной цели, то выясняется, что я, собственно, не стремлюсь к тому, чтобы стать хорошим человеком или выдержать, испытание перед высшим судом, но, совсем наоборот, я жажду обозреть весь человеческий и животный мир, узнать основные пристрастия, желания, нравственные идеалы, свести все это к простейшим предписаниям и как можно быстрее развивать себя именно в этом направлении, дабы я стал приятен всем без исключения, приятен настолько (вот тут — главное), чтобы, не теряя всеобщей любви, в качестве единственного земного грешника, которого не поджарят за это
Эти размышления, как он пишет в середине сентября в письме Максу Броду, являются лишь знанием первого уровня. Он цепляется за туберкулез, как ребенок за материнскую юбку. Пришел туберкулез — и его судьба отныне остановилась. И снова Максу Броду: «Это первая ступенька лестницы, на вершине которой в качестве вознаграждения и смысла моего человеческого существования (в этом случае, по правде говоря, почти наполеоновского) мирно покоится супружеское ложе. Оно никогда не будет постелено, и, что касается меня — так было решено, — я никогда не покину Корсику». Кафка сравнивает себя с Наполеоном, личность которого его всегда очаровывала, потому что не было человека более непохожего на него. Судьба Наполеона привела его к Империи; судьба Кафки обрекает его на безбрачие. Но что делать? Как сопротивляться велению судьбы? В то же время туберкулез выносит приговор без обжалования и отпущения грехов. Кафка находит в болезни оправдание и убежище. Несколько дней спустя Макс Брод ответит Кафке, что тот счастлив в своем несчастье, и Кафка согласится. Ему не надо больше бороться, достаточно просто подчиниться. Нынешние врачи допускают, что причиной заболевания туберкулезом может иногда явиться «психосоматический» момент. Кафка, со своим обостренным даром предвидения, предчувствовал это.
Он пишет Фелице: что теперь остается делать, как не «безутешно и изумленно созерцать победителя; тот же, почувствовав, что обрел любовь человечества — или одной из предназначенных ему представительниц человечества, — начинает обнажать свою отвратительную сущность. Это полная деформация моих стремлений, деформация как таковая».
Как бы то ни было, Кафка с самого начала знает, что поразившая его болезнь неизлечима. Он пишет в конце того же письма Фелице: «…открою тебе секрет, в который пока еще и сам не верю /…/, но который тем не менее является правдой: я никогда не выздоровею. Именно потому, что это не обычный туберкулез, который можно перележать в шезлонге и дождаться выздоровления, но оружие — и оно будет необходимым всегда, покуда я жив. Эти двое не могут остаться в живых!»
По требованию Макса Брода Кафка консультируется у многих врачей: диагноз не вызывает сомнения, болезнь поразила оба легких. Что делать? Он думает вначале о различных санаториях, потом решает поехать к своей сестре Оттле в Цюрау, на северо-западе Богемии. Оттла, у которой всегда были плохие отношения с отцом, с апреля 1917 гола больше не работала в семейном магазине. Последние два гола она поддерживала отношения с Йозефом Давилом, чехом нееврейского происхождения, за которого позже вышла замуж. Отношения внутри семьи из-за этого еще больше обострились, ее же привлекали жизнь в деревне и работа в поле. Поэтому она уехала в Цюрау управлять имением, принадлежавшим ее зятю Карлу Германну. Франц приезжал к ней однажды в июне, перед началом болезни, и хорошо знал, какое спокойное место его здесь ожидало, когда Агентство предоставило ему трехмесячный отпуск, за которым последуют многие другие.
Легочное кровотечение случилось 9 августа. Месяц спустя, 9 сентября, за три дня до отъезда в Цюрау, он информирует Фелицу о случившемся. Она тотчас же высказывает желание приехать к нему. Пригласительная телеграмма, подписанная Францем и Оттлой, не может быть вручена в положенное время из-за того, что почта закрыта. Письмо о расторжении помолвки, черновик которого не сохранился, было составлено 19 сентября, но явно не было отправлено, так как Фелица приезжает в Цюрау на следующий день. Легко предположить, что эта встреча не могла что-либо изменить. «Ты была несчастна из-за неудавшегося путешествия (Фелица находилась в пути более тридцати часов), — пишет Кафка в последнем адресованном ей письме, — из-за моего непонятного поведения, из-за всего. Я несчастным не был. Назвать мое состояние «счастьем» было бы, конечно, весьма неверно. Я был замучен, но не несчастлив; я чувствовал мою беду гораздо меньше, чем сознавал, чем фиксировал всю ее чудовищность, превосходящую мои силы (по крайней мере мои силы еще живого человека), и в этом сознании своей беды я был сомнительно спокоен; стиснув зубы, я старался держаться. То, что я при этом немного ломал комедию, я легко себе прощаю, так как мой вид (конечно, уже не в первый раз) был слишком загробным, чтобы с помощью отвлекающей музыки мне не захотелось прийти присутствующим на помощь; попытка не удалась, она не удается никогда, но она не состоялась». «Дневник» отмечает то же самое в день отправления Фелицы: «Головные боли (бренные останки комедианта)». Кафка на этот раз, по всей видимости, навсегда отвернулся от Фелицы. Он может еще притворяться, спрашивая себя 25 сентября, имеет ли право туберкулезник брать на себя риск иметь детей, и приводит пример отца Флобера. Но это не более чем последние судороги вечного вопроса.
В этой истории, пожалуй, должен быть краткий эпилог. Фелица покинула Цюрау 21 сентября. 8 октября Кафка отмечает: «Жалобные письма от Ф., Г. Б. (Грета Блох. — Авт.) грозится прислать письмо». 16-го он отправляет последнее письмо Фелице. В конце года он возвращается на несколько дней в Прагу, чтобы встретиться со своими нанимателями и проконсультироваться у врачей. 19 декабря Фелица объявляет о визите, Кафка ей телеграфирует 21-го. 25, 26 и 27 «Дневник» отмечает: «Отъезд Фелицы. Я плакал. Все сложно, лживо и, однако, справедливо». 30 декабря: «В основном не разочарован».
Таковы последние слова этой долгой истории. Некоторое время спустя Фелица вышла замуж. У нее было двое детей, и закончила она свою жизнь в Америке. Говорят, что ее потомки проклинают имя Кафки.
XIII
«Голубые тетради»
После публичного чтения в Мюнхене Кафка пишет Фелице 7 декабря 1916 года: «После двух лет, в течение которых я ничего не написал, я имел фантастическую наглость дать публичное чтение, в то время как уже полтора года я ничего не читал в Праге моим лучшим друзьям». Действительно, линия литературного творчества Кафки часто прерывалось; плодотворные периоды разделялись долгими фазами бесплодия. До этого времени продуктивные этапы следовали один за другим с интервалом в два года: в 1912-м он сочиняет «Приговор» и «Превращение», в 1914-м — «Процесс» и «В исправительной колонии». В момент, когда Кафка пишет Фелице эти обескураженные строки, он еще не знает, что вот-вот откроется новый счастливый период. Он будет, вероятно, самым продолжительным из всех ему отпущенных периодов и продлится больше года, в то время как все остальные угасали в течение нескольких месяцев. Произведения, которые увидят свет в 1917–1918 годах, возможно, не самые амбициозные из написанного Кафкой, но они, без сомнения, наиболее законченные. Это в основном небольшие тексты, краткость придает им некоторую загадочность, они крайне изысканные по форме, словно Кафка вновь находил по ту сторону анекдота и личных конфликтов литературные требования своих дебютов. Крупные произведения последних лет, как, например, «Исследования одной собаки» или даже «Замок», сохранят еще в большей мере характер набросков. В некоторых же текстах 1917 года Кафке удается даже преодолеть недоверие, которое он испытывает к тому, что пишет. Так, он отмечает в
Кафка обычно писал свои произведения в таких же толстых тетрадях, что и «Дневник», где личные записи перемежались с текстами, являвшими собою плод художественного вымысла. Намного реже он писал на отдельных листочках. С декабря 1916 по февраль 1918-го он пользуется тонкими голубыми тетрадями, похожими на школьные. Можно предположить, что это изменение в привычках вызвано тем, что с декабря 1916-го у него два жилища: свое собственное и маленький домик на улице Алхимиков, который ему уступила его сестра. Позже, изгнанный болезнью в Цюрау, он продолжает еще в течение нескольких месяцев пользоваться «голубыми тетрадями» (собственно «Дневник» в этот период почти полностью заброшен). Были найдены восемь таких тетрадей, и маловероятно, что существовали еще другие. Эти тетради могут по праву служить заголовком данной главы, в которой автор пытается рассказать о творчестве Кафки в кульминационный момент его жизни.
Вдохновение повинуется неопределенности: мы не можем знать, почему долгий период творческого бесплодия, от которого страдал Кафка, резко оборвался в декабре 1916 года, через шесть месяцев после счастливой встречи в Мариенбаде и за шесть месяцев до второго обручения. В лучшем случае можно предположить, что относительное успокоение, которое произошла в отношениях с Фелицей, способствовало возобновлению работы.
Первые тексты «голубых тетрадей» представляют собой рассказы о снах. Постепенно вырисовывается фигура могильного стража. Было сделано несколько попыток представить на сцене этот драматический текст, несмотря на то, что он едва начат и что у него мало театральных достоинств. Но в жалком старике, несчастном мешке костей, который проводит ночи в поисках призраков прошлого, можно безошибочно узнать писателя и его ночную работу. В одной из версий маленькой драмы появляется принцесса, приверженная прагматизму и повседневности, которая мечтает запретить бесполезные уходы в воображаемое или в небытие, и кажется, что за этими почти аллегорическими фигурами скрывается тень Фелицы Бауэр. Затем от фрагмента к фрагменту центральный персонаж трансформируется; сперва он становится мамелюком в каракулевой шапке, потом охотником из Черного леса, и таким образом плавно возникает фигура охотника Гракха. Это одно из редких мест, где у Кафки можно проследить ход творческой мысли. Вначале появляется изображение, и из изображения мало-помалу проступают возможные смыслы, зачастую различные, как из одного и того же живописного мотива могут последовательно возникать в различных набросках разные объекты. История охотника Гракха, не оставившая равнодушным ни одного читателя Кафки, была обречена по сути дела никогда не быть законченной; существует еще три или четыре наброска, которые все резко обрываются. В одном из них этот персонаж, подвешенный между жизнью и смертью, является изображением самого автора: «Никто никогда не будет читать того, что я пишу, никто не придет мне на помощь… Я это знаю и пишу не для того, чтобы звать на помощь, даже когда я об этом отчаянно думаю, я, который — и вы это видите — едва сдерживает себя…» В другом эскизе Гракх, появлению которого предшествует полет голубей и который с почетом принят мэром Ривы по имени Сальваторе, являет собою инкарнацию мертвого Бога, время от времени бесполезно посещающего землю. На заднем плане повествования угадываются различные легенды: о Летающем голландце, о Хароне, перевозчике мертвых, о Фрайшютце. Впервые воображение Кафки замыкается в рамках традиции. Вскоре появятся Одиссей, Дон Кихот, Прометей, Буцефал и многие другие.
В этот период интенсивного творчества воображение Кафки обрело свободу как ни в один из других периодов его жизни. Его способность к вымыслу, казалось, не имеет границ. И тем не менее, отправляя свою рукопись издателю, 7 июля 1917 года он пишет: «Все это еще довольно далеко от того, что я действительно хочу». А он, очевидно, хочет создавать рассказы такого уровня, как те, что вошли в сборник «Сельский врач», которые, похоже, подчиняются только непоследовательности дурного сна и оставляют и для самого рассказчика темные и загадочные места. Это была формула «Приговора», продолжающего тревожить память Кафки. Но большинство сочиненных им текстов далеки от этой модели: это, скорее, апологии, нежели поэмы, в них все строго подчинено критической мысли. В этот момент своей эволюции Кафке удается дистанцироваться от себя самого, отстраниться от личного бытия. Он преодолел патетику «Превращения» и «В исправительной колонии»; по прошествии времени темы садизма и ужаса кажутся теперь почти легкими решениями. Теперь он придерживается более требовательной строгости, объективности и холодности, которые исключают всякую резкость и неровность. Теперь его тексты напоминают морские камни, отполированные водой. В силу этого рассказы 1917 года в особенности не поддавались толкованию. Им зачастую приписывали аллегорическое значение, тексты скрывали тайный смысл. Когда Мартин Бубер выбрал два из этих рассказов — «Шакалы и арабы» и «Отчет для Академии» — для публикации в своем недавно основанном журнале, он предложил включить их под названием «Аллегории», но Кафка отказался, дав согласие только на название «Две истории о животных». В самом деле это не аллегории, а тексты, наиболее простым и лишенным изысков образом говорящие то, что они хотят сказать. В них ищут тайну, но сложность как раз и состоит в отсутствии тайны. «Братоубийство», например, является описанием убийства, каким его переживает убийца, его жертва, свидетель; в своей строгой обнаженности, достигаемой, в частности, маньеристской скованностью выражения, автор не хочет сказать ничего более того, что он говорит; читатель волен, если хочет, видеть в рассказе изобличение жестокости и абсурдности существования. В рассказе под названием «Одиннадцать сыновей» отец описывает одного за другим одиннадцать детей, составляющих его семью. История начинается словами: «Всего у меня одиннадцать сыновей» — и заканчивается: «Вот каковы мои одиннадцать сыновей». Каждый из этих одиннадцати имеет свои достоинства и недостатки, которые отец анализирует внешне без пристрастия. Тем не менее он их всех любит неодинаково: он, похоже, испытывает больше нежности к непослушному, чем к верному сыну. И перед всеми ими он, несмотря ни на что, словно чужой, чужой всем детям, которых он породил и которых, как утверждает, любит всех. Этот воображаемый отец говорит, без сомнения, об отцовстве больше, чем все личные споры Кафки с его собственным отцом, которые послужили для него материалом стольких рассказов. Но при желании не запрещается немножко расширить мысль и вообразить Создателя, созерцающего и оценивающего свое творение, — текст оставляет читателю свободу выбора. Все эти тексты очень короткие: несколько страниц, не более, иногда только несколько строк. Но случается также, что Кафка создает произведения и большего объема, например, неоконченную историю под названием «Во время строительства китайской стены». Он находит в рассказе о воображаемом Китае ту тональность, которую потом назовут философской сказкой. Здесь он повествует о том, как строилась Великая стена, предназначенная для отражения нападений варваров с севера, как великое творение осталось незаконченным, так и не предотвратив вторжения жестоких завоевателей. В сказке повествуется также о далеком пекинском императоре, посланиям которого не удается преодолеть огромные расстояния империи и о котором никто не знает, жив ли он или уже давно умер.