Франц Кафка
Шрифт:
XV
Юлия
«Безумные, мы пьем прах и душим своего отца».
Цюрау не рай. На деревенской площади обосновался какой-то жестянщик, и удары его молотка разрывают барабанные перепонки. Вдобавок к этому заблудившееся в этом затерянном уголке Богемии пианино усиливает мучения. Гуси и свиньи, так же как и дети, повадившиеся играть под окнами, вносят свою лепту в этот грохот. По ночам в комнате копошатся мыши и мешают сомкнуть глаза; кошка, которую принесли в комнату, чтобы разогнать их, лишь привносит неудобство иного рода. И однако Кафка не чувствует себя несчастным: вместе с Оттлой он образует «доброе маленькое хозяйство»; его оставили головные боли, он наконец избавился от наваждения своих ложных любовных отношений с Фелицей Бауэр. Удалось окончательно ликвидировать асбестовую фабрику, так что один из главных источников заботы был таким образом устранен. Несмотря на суровые времена и сложности с питанием, он немного прибавляет в весе. Кафка может даже при случае послать кое-какие продукты своим пражским друзьям. Жизнь уже не кажется ему невозможной. Оттла пишет, что ее брат якобы собирался после войны купить себе небольшой клочок земли, чтобы заниматься выращиванием картофеля. «Это все, чего он хочет в настоящее время /…/. Я даже думаю,
Агентство относится к нему со всей возможной доброжелательностью: ему отказывают в выходе на пенсию, чего он добивается, но не чинят ни малейшего препятствия, чтобы продлить отпуск по болезни. Однако сам он эту ситуацию воспринимает без особого удовольствия. «В Праге, — пишет он Максу Броду в начале апреля 1918 года, — практикуют наилучшую из возможных политику (в плане поисков моего удержания): помалкивают, терпят, платят, выжидают. Это нелегко выносить, и в следующем месяце я, возможно, снова стану чиновником в Праге». И действительно, в начале мая 1918 года он возобновит свою службу. Впрочем, он уже раньше неоднократно приезжал в город под разными предлогами: либо чтобы проконсультироваться у своих врачей, либо чтобы появиться в конторе, несколько раз — чтобы предстать перед призывной комиссией. Как раз во время одного из этих кратких визитов в декабре 1917 года он в первый раз встретил Фелицу Бауэр.
В этой новой жизни нет больше места для писания. Последние религиозные размышления «голубых тетрадей», которые он, впрочем, абсолютно не считает литературным произведением, относятся к концу февраля или первым дням марта 1918 года. Затем следуют несколько страниц, навеянных ему чтением Кьеркегора. Далее идет текст, озаглавленный «Общество неимущих трудящихся»: речь явно идет о проекте «кибуцев», замысел и назначение которого неизвестны до сих пор. Наконец, по-прежнему в последней «голубой тетради» содержится несколько очень фрагментарных повествовательных текстов, большинство из которых представляют собой сновидения и не поддаются никакой интерпретации, равно как и два лирических пассажа. Лишь в одном из этих прозаических текстов просматривается сооружение храма, все камни которого загрязнены детскими или варварскими руками; в других текстах угадывается некий гармоничный мир, приготовленный, чтобы принять нас, и из которого наше желание без конца подталкивает нас бежать:
Безумные, мы пьем прах и душим своего отца. Куда же толкает нас наше желание?И внезапно все останавливается. Обширная пустота открывается в творчестве Кафки, возникает более чем двухлетняя дыра до 1920 года. Даже биографы оказываются ни с чем: «Дневник» заброшен, корреспонденция становится редкой и малозначительной.
Можно было бы предположить, что черновики утеряны, что случай в один прекрасный день поможет их восстановить. Но эта гипотеза несостоятельна и должна быть отброшена. В течение более чем двух лет Кафка перестает писать. В начале октября 1917 года он, едва прибыв в Цюрау, сообщает в письме Максу Броду: «Я не буду писать. Мое желание, впрочем, не направлено собственно на литературу. Если бы я мог подобно летучей мыши найти свое спасение в рытье нор, я рыл бы норы». Правда, его условия жизни в Цюрау отнюдь не располагают к творчеству. Он завтракает в постели, встает поздно, и в темном первом этаже, где живет, имеет в своем распоряжении лишь три светлых часа, и еще менее, если небо облачно. «Не хочется использовать это время, чтобы писать, и едва ощутишь, чего хочется, как уже становится темно и ничего уже не видно, кроме расплывчатых птиц на берегу пруда». Он, так долго жаловавшийся на свою работу в конторе, теперь, избавленный от нее, имеет еще меньше времени, чтобы писать. Это бесспорный факт, но, добавляет он, остается спросить себя, хорошо ли ему в этом состоянии. На этот вопрос он отвечает утвердительно. Если бы он сохранил свою привычку работать по ночам, он был бы стеснен нехваткой керосина, но у него нет больше этого желания; он не боится часов бодрствования при условии, что его не беспокоили бы мыши, он довольствуется чтением книги, когда есть время, и одинокой вечерней прогулкой; «единственное унизительное обстоятельство — быть окруженным заботой других людей, когда, не имея ни единого видимого знака болезни внешне, ты не способен ни к какой мало-мальски значительной работе». Он попытался немного заняться огородом, но тотчас же испытал жестокие последствия своих усилий.
Но усталость не единственная причина: он перестал верить в свой талант. Из своего сельского убежища он с горечью созерцает свою жизнь и свои неудачи: «Теперь я вижу, — пишет он Максу Броду, — новый, до сих пор в такой полноте казавшийся невозможным, выход, который своими силами мне бы не найти (ведь
Таким образом, Кафка ставит под сомнение не только свой талант и свое творчество, но идет дальше: в некоторые моменты он начинает сомневаться в самой литературе, в ее оправдании и в ее смысле. Не правда ли, своего рода побег? Пока писатель переселяется на Луну со всеми своими пожитками, пишет он, Земля продолжает вращаться, не заботясь об этих тщетных бегствах; ищешь лунную отчизну и теряешь чернозем. Ради чего в таком случае пытаться отличить подлинное от ложного? Не является ли сама литература по своей природе ложью или предательством? Творчество здесь рассматривается отнюдь не как форма мольбы или молитвы. Это свидетельство того, что Кафка переживает сумрачную фазу. Немногие писатели избежали этой участи. Но немногим из них также доведется испытывать ее так долго. В течение двух лет своего короткого писательского пути Кафка хранит молчание.
Тем временем в мае 1918 года после восьмимесячного пребывания Кафка покидает Цюрау. Оттла, впрочем, тоже там не задерживается: ей необходимо срочно, если она собирается работать по сельскохозяйственной профессии, углубить свои знания, которые пока еще носят поверхностный характер; брат помогает ей в выборе школы; в конце концов она останавливается на Фридланде, куда и отправляется в ноябре.
Итак, Кафка возвращается к своей работе в Агентстве. Потом, в конце лета, он отправляется в Рамбург в Северной Богемии, где уже провел несколько дней в 1915 году, но ему не нравится здешний санаторий, в котором, по его словам, все делается наоборот и где больному, как он, нет места; он выбирает отель в Тарнау, в котором остается три недели. Похоже, он снова обретает почти нормальную жизнь; но 14 октября у него внезапно начинается жестокая лихорадка, и температура порой поднимается до 42°. По всей видимости, речь вдет об ужасном испанском гриппе, который свирепствует в Европе, где только что закончились бои. Однако его организм оказался более крепким, чем предполагали: он выздоравливает без особого труда и к концу ноября снова почти работоспособен.
В Европе в это время происходят важные события: подписано перемирие, создано государство Чехословакия. Так как Кафка не ведет больше дневника, то в том, что он пишет, нет и следа этих великих перемен. Болезнь, личные заботы не оставляют ни малейшего места для политических размышлений. Макс Брод входит в состав только что созданного еврейского национального совета; Кафка, изолированный своим плохим здоровьем, а может быть, и безразличием, остается в стороне от всего. Среди «национальностей», признаваемых новым государством, Кафка выберет еврейскую «национальность». По правде говоря, трудно предположить, к какой другой национальности он мог бы себя отнести.
Испанский грипп, однако, оставляет последствия: повторяются приступы, неоднократно повышается температура. Врачи предписывают возвращение в деревню; Агентство без труда предоставляет требуемый отпуск (его понадобится многократно продлевать вплоть до лета 1919 года). Принимается решение обосноваться недалеко от Праги, в Шелезене, около Либоха, где Кафка проводил каникулы в свои юные годы. Когда он прибывает туда в декабре 1918 года, сопровождаемый матерью, то находит дом пустым, он — единственный пансионер отеля.
Кафка возвращается в Прагу на Рождество, затем вновь отправляется в Шелезен в январе 1919 года. В этот раз в отеле есть еще одна пансионерка, которую он в письме к Максу Броду описывает следующим образом: «Еврейским элементом является девушка, по поводу которой следует надеяться, что она лишь слегка больна. Не еврейка, не нееврейка, не немка, не ненемка, любительница кино, оперетты и комедии, пудры и фиалок, которая обладает неисчерпаемой массой самых дерзких выражений на идиш, в целом очень невежественная, скорее веселая, чем грустная — вот приблизительно какова она. Если попытаться точно описать ее социальное положение, следует сказать, что она относится к категории продавщиц магазина. И вместе с тем честная до глубины сердца, порядочная, бескорыстная — это большие достоинства для создания, которое физически не без красоты, но которое почти столь же незначительно, как мошка, порхающая вокруг лампы». И Кафка добавляет: «В этом и во всем остальном она похожа на мадемуазель Блох, которую ты, может быть, вспоминаешь с антипатией». Последнее замечание не удивляет, поскольку эта девушка Юлия Вохрьщек. Упоминание о ней встречается в другом письме Максу Броду, ее имя появляется в некоторых редких записях «Дневника» в 1919 году, в письме сестре, которое отражает эволюцию чувств Кафки, наконец, она несколько раз фигурирует в переписке с Миленой. Это очень мало, и биограф, если он хочет разобраться во всем, не может отказать себе хотя бы в какой-то интерпретации этих скудных сведений.