Франц Кафка
Шрифт:
И Пепи, пониженная в должности после возвращения Фриды, пытается теперь заманить К. в жилище горничных: «…Стоят холода, ни работы, ни пристанища у тебя нет, пойдем к нам, мои подружки тебе понравятся, у нас тебе будет уютно, поможешь нам в работе…» С Генриеттой и Эмилией он, конечно, будет в тепле, он будет жить без забот, при условии, что никогда не выйдет за дверь комнаты. Правда, в этом убежище почти не увидишь прихода весны, но столь ли это важно, если здесь так хорошо живется?
Пепи, безусловно, не Юлия: в романах Кафки нет портретов. Но разве нельзя предположить, что ненависть Пепи к Фриде частично вдохновлена чувствами Юлии к Милене? Как в этой жизни, сотканной из инфернализма и чувственности, не признать уютный ад, в который Кафка едва не соскользнул с Юлией в тот момент, когда перестал верить в самого себя, он искал лишь отрешенности и забвения?
XVI
Милена
«Любовь, ты нож, которым я причиняю себе боль».
Здесь следует вернуться на несколько месяцев назад, к началу 1920 года. Кафка снова в Праге; он возобновил, как только смог, свою службу в Агентстве, несмотря на то, что его
Но в первые дни января 1920 года Кафка неожиданно нарушает молчание, в котором был замкнут почти два года, — он начинает писать. Правда, это не Бог весть что, не более дюжины страниц, серия размышлений, выдержанных в третьем лице единственного числа, в которых фигурирует один и тот же анонимный персонаж. По этой причине посмертные издатели озаглавили маленький цикл текстов «Он», но разбросали их по меньшей мере в трех местах — в «Дневнике», в «Свадебных приготовлениях в деревне» и в сборнике «Описание одной борьбы», поэтому они ускользают от внимания читателей, что очень прискорбно, ибо тексты эти заслуживают лучшей участи: Кафка, безусловно, писал для себя, не намереваясь когда-нибудь их опубликовать. Отсюда их затемненность, которую он не старался прояснить. Но они позволяют судить о писателе в один из труднейших моментов его жизни. И в самом деле, за этим «Он» без лица легко узнаются его собственные черты. Дело не в том, что автор рисует свой собственный портрет, — он уже давно ушел от интроспекции и от исповеди, а в том, что он излагает свою позицию по отношению к жизни и к миру, излагает в тот момент, когда отказался от всяких амбиций и планов.
Это как бы уточнение отчаяния. Один из рассказов воспроизводит когда-то увиденную картину, представляющую фрагмент лодочного катания на Темзе: красочный день, радостно сплоченная компания. «Он» — персонаж без имени — представляет себя сидящим где-то на берегу, полным желания принять участие в празднике, «но он должен был признаться себе, что он отстранен, ему нельзя было влиться туда, для этого потребовалась бы такая большая подготовка, что за ней ушли бы в прошлое не только это воскресение, не только множество лет, но и он сам, и даже если бы время пожелало остановиться здесь, все равно другого результата не получилось бы, все его происхождение, воспитание, физическое развитие должны были идти другим путем».
«Он» сам для себя является препятствием, преграждающим дорогу: «Это кость его собственного лба закрывает ему путь, и если он разбивает в кровь свой лоб, это потому, что он бьется о свой собственный лоб». Или та же самая мысль, выраженная при помощи другого образа, — «Он» нашел архимедовскую опору, но использовал ее против себя, лишь с этим условием ему, видимо, и было дано найти ее». Думая, несомненно, о своих первых писательских опытах и о надеждах, возлагаемых некогда на литературу, он вспоминает то время, когда хотел охватить жизнь во всей ее полноте и в то же время представить ее «как нечто, как сон, как простое колыхание». Теперь он понимает, что довольствовался словами; его желание даже не было желанием. Это была всего лишь защитная реакция, обуржуазивание небытия, покров веселости, который он хотел придать небытию, в котором, едва отдавая себе отчет, он делал первые шаги, но который, однако, признавал своим элементом. И что же он делает сегодня? «Все, что он делает, кажется ему, правда, необычайно новым, но и соответственно этой немыслимой новизне чем-то необычайно дилетантским, едва даже выносимым, неспособным войти в историю, порвав цепь поколений, впервые оборвав напрочь ту музыку, о которой до сих пор можно было по крайней мере догадываться. Иногда он в своем высокомерии испытывает больше страха за мир, чем за себя». Кафке, действительно, редко доводилось выражаться с такой силой — он созерцает себя в предельной обнаженности, достигнутой им абсолютным одиночеством, в котором он замкнулся, и ему случается ужасаться им же самим вырытой норе. Думая о своем прошлом, он представляет, что был некогда частью монументальной группы, где фигурировали все символы жизни в обществе: армия, искусство, науки, ремесла. Но уже давно он ее покинул и больше не знает, где теперь находится; «Он» даже лишился своей бывшей профессии и даже забыл, что она собой представляла. Из этой забывчивости, несомненно, вытекает какая-то печаль, отсутствие уверенности, беспокойство, некая ностальгия по прошлым временам, которая омрачает настоящее. И, тем не менее, эта ностальгия является важным элементом жизненной силы, может быть, она и есть сама жизненность. «Он» даже больше не ищет утешения, поскольку «искать утешения: значит посвятить этой задаче свою жизнь, жить всегда на периферии собственной личности, чуть ли не вне ее, едва ли уже знать для кого ищешь утешения, и поэтому не быть даже в состоянии найти действенное утешение, действенное, не истинное, ибо такового не существует». Хотелось бы процитировать все эти тексты, которые Кафка набрасывает на пределе одиночества и сомнения. Чему могут служить медитации, размышления, откровения, всегда, безусловно, сопровождаемые удовлетворением и благополучием? Ибо наступает момент, «когда ты призван дать отчет о своей жизни, когда ты остаешься безгласным, обреченным на медитации, размышления и т. д., но что делать сейчас без горизонта перед собой, который позволяет блуждать так долго, что тяжелеешь от усталости и, ругаясь, погружаешься в бездну». Эти слова подчеркивали бы, если бы это уже не было очевидным, религиозный характер мыслей: выраженное здесь сомнение идет не от нигилизма, оно является опорой веры, ищущей свой путь. Это то самое, что опять появляется в другом рассуждении: «Способность отрицать самое естественное выражение этого борцовского организма, каковым является человеческий организм, не перестающий трансформироваться, обновляться и, погибая, воскресать всегда с нами, но не мужество, хотя в то же время жизнь есть отрицание и, следовательно, отрицание — утверждение». Но это размышление
Если эти размышления приводятся здесь так обстоятельно, то это делается лишь для того, чтобы показать, в каком состоянии находился Кафка в тот момент, когда его жизнь должна была вскоре испытать самую неожиданную и самую глубокую метаморфозу. Писательский подъем длился недолго: после первых месяцев 1920 года снова наступает творческое бесплодие. Уже говорилось, что здоровье Кафки требует нового лечения; он ищет место отдыха в горах; его издатель Курт Вольф предлагает ему помощь и готов оказать содействие в поиске уединенного места в Германии. В конечном итоге он останавливается на Южном Тироле и прибывает в Меран в первые дни апреля. Едва устроившись, Кафка завязывает переписку с Миленой Есенской, которая только что взялась перевести на чешский язык некоторые его рассказы.
Наконец-то в столь печальной и исполненной неудовлетворенности жизни намечается просвет, который превратился вскоре в пожирающее, опустошительное пламя. «Это живой огонь, какого я никогда раньше не видел», — говорит Кафка о Милене в своем первом письме Максу Броду, в котором идет о ней речь. Вымороченная любовь к Фелице растянулась на долгие пять лет; любви к Милене не суждено было угаснуть, но период всепоглощающей страсти длится лишь несколько месяцев, всего-навсего семь или восемь. Эта любовь озарит мощным светом жизнь, утратившую надежду, но оставит ее затем еще более опустошенной, чем когда бы то ни было.
Кафка едва представлял, кто такая Милена. Он давно знал в лицо ее мужа Эрнста Поллака, но с Миленой у него была лишь мимолетная встреча в одном из пражских кафе в минувшем году, когда она изъявила желание перевести некоторые из его произведений. Ей тогда было двадцать три года, Кафке почти тридцать четыре, но за спиной у нее уже была бурная жизнь. Ей было тринадцать лет, когда умерла ее мать от болезни, на много лет приковавшей ее к постели. Отец, Ян Есенский, был известнейшим стоматологом, профессором медицинского факультета Пражского университета. Он мало заботился о дочери, и отношения между ним и Миленой не замедлили обостриться. И личность Милены вскоре дала о себе знать: бесстрашная, щедрая, властная, увлеченная, мало обращающая внимание на условности и правила. С лицейских времен у нее завязывается дружба с двумя соученицами — Сташей Прохазковой и Ярмилой Амброжовой, которая продолжается и в период связи с Кафкой. Обе они видят в ней образец для подражания, одеваются, как она, имитируют ее жесты и вкусы. Сташу и Милену часто называли «сиамскими сестрами», и слухи приписывали им лесбиянские наклонности. Девушки охотно афишировали мальчишеские манеры. «Они первыми в Праге, — свидетельствует один из современников, — стали пользоваться макияжем, который делал их похожими на эфебов, на подростков. Они носят стрижку в стиле английских прерафаэлитов, они тонкие, словно тростинки, в их поведении нет ничего мелкобуржуазного». Милена доходит даже до того, что крадет у отца несколько доз кокаина. Кстати, в ее жизни наркотики появляются неоднократно. Даже Кафка однажды намекает на кокаин, к которому она иногда прибегает, чтобы унять свою мигрень. Позднее, будучи жертвой сепсиса вследствие тяжелых родов, она справится с жестокими болями лишь благодаря морфию. Позже Милена пыталась, но безуспешно, самостоятельно бороться с наркотической зависимостью, и ей пришлось пройти два добровольных курса дезинтоксикации в санатории.
Ян Есенский хотел, чтобы его дочь изучала медицину. Милена прослушала несколько курсов, затем ей это надоело, и она обратилась к музыке, тоже вскоре бросив занятия. Мало-помалу жизнь уводила ее в сторону богемы. В шестнадцать лет она влюбилась в одного певца, но это первое чувство оказалось разочаровывающим. Два года спустя она познакомилась с Эрнстом Поллаком. Он был служащим одного из пражских банков и одновременно принимал участие в литературной жизни города, был другом Вилли Хааса и Франца Верфеля, большим знатоком современной литературы Франции и Англии, превосходным музыкантом, фанатичным любителем оперы. Вскоре между ними возникла связь, но доктор Есенский ненавидел этого еврея, завсегдатая кабаре, участника беспокойной литературной среды, и в конце 1916 года имел с ним ожесточенную стычку. Милена всегда была без гроша, брала деньги не считая и разорялась на подарках и легкомысленных покупках. В июне 1917 года Ян Есенский помещает свою несовершеннолетнюю дочь (Милена родилась в августе) в лечебное заведение в Велеславине, в то самое, куда последует за ней несколько лет спустя бедная Юлия Вохрьщек. В этом решении, на первый взгляд чрезмерно строгом и негуманном, кроется некая загадка. Оправдывает ли подобную меру беспутство Милены? Не злоупотребил ли Ян Есенский своей отцовской властью или своим положением медика? Известно, однако, что интернирование состоялось лишь после получения одобрения доктора Прохазки, брата Стеши, городского врача Праги. Отметим также, что Милена содержалась в Велеславене до марта 1918 года, еще семь месяцев после своего совершеннолетия.
Как бы там ни было, она покидает в это время психиатрическое заведение. Освободившись, Милена тотчас же выходит замуж за Поллака, и супружеская пара вскоре перебирается в Вену, где Поллак находит место в австрийском филиале своего банка. Переписка Милены и Кафки начинается два года спустя, и Кафка убежден, что ее семья столь же превосходна, как в первые дни. «Живой огонь» Милены, — пишет он Максу Броду, — горит лишь для ее мужа». Он ошибается: супружеская жизнь не замедлила разладиться. Поллак все больше и больше становится завсегдатаем кафе, он открыто изменяет своей жене и оставляет ее без денег. Чтобы заработать на жизнь, Милена ведет уроки чешского в школах, пишет небольшие заметки, светскую хронику, различные статьи во многие журналы Праги. Временами нищета в эти послевоенные годы столь велика, что ей приходится подряжаться на вокзале грузчиком. Это отражается на ее здоровье, она кашляет, и даже кровью. Такова ситуация в момент возникновения переписки между ею и Кафкой.