Франкенштейн: Мертвый город
Шрифт:
Амалия заметила, что меня трясет.
– Иона, что с тобой? – спросила она.
– Ничего. Не знаю. Ничего. Все в порядке.
– Ты дрожишь как лист на ветру.
Еще раньше я отметил, что выставка очень нас увлекала и мы пропустили ланч. Теперь нарочито взглянул на часы.
– Мы не ели. Уже два часа дня. Наверное, я умираю от голода. В этом все дело. Очень голодный. Давайте найдем лотошника. Не могу без хот-дога.
– И что означает для тебя эта картина? – спросил Малколм, как только я отвернулся от «Щегленка».
– Еще не знаю. Мне надо будет взглянуть на нее снова. Когда не буду
Мы проходили зал за залом по белому мраморному полу, спускались по ступеням, оставляли за спиной все новые залы… Я и не подозревал, что мы так далеко ушли, и задавался вопросом, помнит ли Амалия путь к выходу или мы кружим и кружим по музею, словно в одном из эпизодов «Сумеречной зоны». Но потом мы миновали окошечки кассы, в которой покупали билеты, и тут же позади осталась и парадная дверь «Пинакотеки».
Я вспотел еще до того, как мы вышли из залов с кондиционированным воздухом, а день, достаточно теплый, но не жаркий, не мог объяснить пленку пота на моем лице.
– Ты уверен, что причина только в голоде, Иона? – спросила Амалия, когда мы шли по улице в поисках киоска с хот-догами. – Я в этом сомневаюсь.
– Конечно, – ответил я. – Точно. Мне просто надо поесть.
– На наших билетах проставлена дата, – напомнил Малколм. – Мы можем вернуться после того, как перекусим.
Я на картины насмотрелся, но ничего не сказал.
Мы нашли киоск с хот-догами. Взяли по два и по пепси. Уже почти добрались до здания суда, рядом с которым находился небольшой сквер. Сели на лавку, принялись за еду. Надеясь на крошки, к нам начали подбираться голуби, тоже смотрели блестящими глазками. Но не так пристально, как щегленок – на меня.
Дрожь ушла, словно причиной послужил именно голод, и Амалия заметно повеселела, перестав тревожиться обо мне.
Я прикинулся, будто меня зачаровало здание суда, поделившись этим с Амалией. Она отметила, что архитектура этого огромного здания заслуживает того, чтобы познакомиться с ним поближе. И к тому времени, когда мы осмотрели все помещения, открытые для публики, выяснилось, что на автобус, отправляющийся в 15:20 с угла Национальной авеню и Пятьдесят второй улицы, мы успеваем только бегом.
По дороге домой я тревожился и гадал, когда упадет топор, и подразумевал отнюдь не саксофон Малколма.
Миссис Нозава позвонила мистеру Тамазаки из морга «Дейли ньюс», но тот уже закончил работу. Сообщения она не оставила: он предупреждал, что его расследование никак не связано с его работой в газете, поэтому, если трубку возьмет кто-то еще, то передавать ему ничего не надо. Она позвонила домой, но гудок раздавался за гудком, трубку не снимали, а автоответчиком мистер Тамазаки, очевидно, не обзавелся.
Тут же миссис Нозаве позвонили, чтобы сообщить о поломке бойлера в многоквартирном доме, который принадлежал ей и ее мужу. Позвонив мистеру Нозаве на автомобильную мойку, она узнала, что он занят устранением серьезной проблемы, связанной с отводом воды на моечном месте номер два. То есть, с бойлером ей предстояло разбираться самой.
Вечером мистер Нозава вернулся домой достаточно поздно, в десять минут десятого, принес с собой пиццу с пепперони и сыром и овощной салат. Все это купил в соседней пиццерии. Миссис
Потом они сидели за столом и рассказывали друг другу о проведенном дне. Мистер Нозава согласился с женой, когда она сказала, что завтра вечером они должны позвонить их младшей дочери в Северо-Западный университет, старшей – в Йель и сыну – в Калифорнию и настоять на следующем: если у них есть профессора, которые ходят в мятых костюмах цвета хаки с заплатами и в футболках с непонятными аббревиатурами, то они должны отказаться от изучения этих дисциплин и найти какие-то альтернативы.
После переезда в дом дедушки я держал люситовое сердечко с перышком в жестянке из-под сладостей, а не таскал повсюду в кармане. Наверное, какое-то время в доме дедушки я чувствовал себя в большей безопасности, чем в квартире на четвертом этаже, где мы жили раньше. Такое со мной случалось и раньше: когда все угрозы вроде бы отступали, я воспринимал медальон как необычную вещицу, украшение, которое мальчик не должен надевать, да и в кармане оно, скорее, мешало. Если же я чувствовал себя в опасности, для меня медальон сразу обретал магическую силу, предлагал абсолютную защиту от многих бед, которые подстерегают нас в этом мире.
В среду вечером, еще со свежими воспоминаниями о «Пинакотеке», принимая во внимание случившееся во время антивоенной демонстрации в Городском колледже и визит мисс Перл – я помнил о ее предупреждениях – во вторник, я подумал об Альберте Соломоне Глаке, таксисте и будущем комике, и о медальоне, который он подарил моей маме, а она отдала мне. Я достал флорентийскую жестянку из ящика моего прикроватного столика, открыл и нашел медальон, лежавший среди прочих моих сокровищ.
Покачивая медальон на цепочке, я вдруг подумал, что глаза меня подводят. Крошечное перышко из белого стало золотисто-коричневым, словно из оперения той птицы на картине, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. Держа медальон в руке, я сунул его под абажур лампы, но в более ярком свете перышко просто засверкало золотом. Я вытащил его из-под абажура, и золота в перышке не уменьшилось: теперь оно словно светилось изнутри.
В изумлении я повесил медальон на шею, не думая о том, девчачье это украшение или нет. Сердечко из люсита опустилось на грудь, достаточно тяжелое, но не вызывающее неприятных ощущений. Я сунул его под пижаму, где-то ожидая, что золотистый свет пробьется через материю, но ничего такого не случилось.
Я не знал, что означает это изменение, но чувствовал, что оно имеет огромное значение.
У меня не возникло и мысли, что клей, сцеплявший две половинки сердечка из люсита в единое целое, потемнел от времени. Во-первых, будь так, пожелтела бы вся поверхность, по которой соединялись половинки. Этого не произошло. И во-вторых, перышко выглядело таким же нежно-воздушным, как прежде, не приклеенным, а плавающим в полости по центру сердечка, где клея не было и в помине.