Фриленды
Шрифт:
На лице Джона — две морщины между бровями, две глубокие складки на худых щеках и одна линия твердого рта под седыми усами — мелькнула гримаса.
— Что касается молодости, — сказал он, — она быстро проходит, да, слишком быстро…
Что в этой девушке напоминает ему ту, с кем он прожил только два года и кого пятнадцать лет оплакивал? Что это? Ее молодость? Или манера быстро поднимать глаза и прямо смотреть на него? Или ее волосы? Или что-то другое?
— Вам нравятся эти люди, дядя Джон?
Вопрос застал Джона врасплох. Разговаривая с ней, ему вообще приходится напрягать ум и философствовать, а он давно отвык анализировать свое отношение к вещам и людям, уже много лет пользуясь готовыми, разложенными по полочкам суждениями. Страсть к обобщениям — это юношеская привычка; ее сбрасывают, как пеленки, когда дитя входит в более зрелый возраст. Но отступать было нельзя, и он коротко ответил:
— Нет, ничуть…
— И мне не нравятся, — вздохнула Недда. — Когда я с ними, мне стыдно за себя…
Джон, питавший к «шишкам» неприязнь завзятого
— Отчего же?
— У меня появляется ощущение, будто я часть бремени на чьей-то шее, которое рассуждает только о том, как бы облегчить жизнь своей жертве.
Джону это смутно напомнило слова какого-то писателя, притом из опасных.
— Дядя, вы тоже думаете, что Англия погибла? Я имею в виду земельный вопрос…
Вопреки своему мнению, что «стране грозит гибель», Джон был до глубины души шокирован. Погибла? Никогда! Что бы ни происходило, в этом нельзя сознаваться. Нет, страна проявит выдержку! Страна будет дышать носом, даже если из-за этого она проиграет соревнование, но в проигрыше она не признается ни себе, ни другим!
— Почему тебе это пришло в голову?
— Мне странно, что мы становимся все богаче и богаче и уходим все дальше и дальше от той жизни, которую считаем здоровой и счастливой. А навел меня на эту мысль папа, когда мы были сегодня в Треншеме и он показал мне хилых горожан. Вы знаете, я сейчас же начну изучать сельское хозяйство, это уже решено.
— Ты?.. — Это хорошенькое, юное существо с темной головкой и худенькими нежными плечами! Копать землю!.. С женщинами делается что-то неладное. Что ни день в его министерство поступают все новые тому доказательства. По-моему, тебе больше подходит заниматься каким-нибудь искусством…
Недда подняла глаза, и он был тронут ее взглядом — таким честным и юным.
— Нет… Дело в том, что Дирек вряд ли сможет остаться в Англии. Ужасно трудно жить тут, если все так близко принимаешь к сердцу.
Джон совсем растерялся и спросил:
— Почему? Наоборот. По-моему, наша страна больше других подходит для политических бредней, благотворительности и… и… всяких чудаков.
Он умолк.
— Пожалуй. Но все они хотят вылечить прыщик на коже, а, по-моему, у нашей страны порок сердца, ведь правда? Во всяком случае, так думает Дирек, и он очень неосторожен, и выдержки у него нет никакой. Вот я и думаю, что нам придется уехать. Во всяком случае, надо быть к этому готовой.
Недда поднялась.
— Если он что-нибудь натворит, защитите его, дядя Джон, насколько это в ваших силах.
Джон почувствовал, что ее тонкие пальцы почти судорожно впились в его руку, словно она на мгновение утратила власть над собой. И это его тронуло, хотя он отлично понимал, что это пожатие относится не к нему, а к его племяннику. Когда она вышла из гостиной, все сразу показалось Джону чужим и ненужным, и вскоре он тоже удалился в курительную. Там он оказался в одиночестве и, закурив сигару — он был во фраке, к которому не идет трубка, хотя он предпочел бы ее, — вышел в сад, в темноту и теплоту ночи. Джон медленно шел по узкой дорожке между пионами, водосбором, поздними тюльпанами, незабудками и анютиными глазками, которые поднимали в темноту свои смешные обезьяньи рожицы. Джон любил цветы, хотя последние годы эта любовь оставалась неудовлетворенной, и, как ни странно, предпочитал не пышные правильные цветники, а дикие газоны, где цветы растут в беспорядке. Раз или два он нагибался, желая рассмотреть, что это за цветок, а затем шел дальше, захваченный потоком мыслей, как бывает с пожилыми мужчинами во время вечерних прогулок; этот поток складывается из воспоминаний о былых, отгоревших надеждах и из новых, еще смутных стремлений. Но зачем нужны эти стремления, к чему это все? Свернув на другую дорожку, он увидел, что перед ним, в нескольких футах над землей, парит нечто круглое и белое, сверкая в темноте, как луна. Приблизившись, он понял, что это небольшая магнолия в полном цвету. Гроздья белых, похожих на звезды цветов, сиявших перед ним на темной мантии ночи, почему-то его взволновали, и он яростно запыхтел сигарой. Красота будто искала, кого бы ей поразить, и, как девушка, протягивала руки, говоря: «Я здесь». У Джона заныло сердце, и сигара нелепо задрожала у него во рту; он круто повернулся и пошел обратно в курительную комнату. Там по-прежнему никого не было. Он взял «Обозрение» и развернул его на статье по земельному вопросу, уставился глазами в первую страницу, но не стал читать. В голове его бродили мысли: «Совсем ребенок… Какое безумие! Помолвлена… Хм… С этим щенком… Но ведь оба они дети… Что в ней напоминает мне, напоминает… Что это? Счастливец Феликс — иметь такую дочь… Помолвлена! Бедняжка, ей будет нелегко. Но я ей завидую… Клянусь богом, я ей завидую!» И осторожным движением он стряхнул пепел с отворота своего фрака…
Бедная девочка, которой будет нелегко, сидела в своей комнате у окна; она заметила мелькнувший в темноте белый жилет и горящий кончик сигары и, не зная, кому они принадлежат, все же подумала: «Симпатичный, наверно, человек, раз предпочитает гулять, а не сидеть в душной гостиной за бриджем и болтать, болтать, без умолку болтать…» Но тут же устыдилась — как это невеликодушно! В конце концов, нехорошо так строго судить о людях. Они болтают, чтобы отдохнуть после тяжелой работы, а вот она сама просто бездельница. Если бы тетя Кэрстин разрешила ей пожить в Джойфилдсе и научила ее всему, что умеет Шейла!.. Недда зажгла свечи и, открыв дневник, начала писать.
«Жить, —
Глава XXIV
Феликсу захотелось посмотреть, как обернется дело для Трайста на заседании следственного суда, и на следующее утро они со Стенли отправились в Треншем. Джон уже уехал в Лондон, и трое Фрилендов больше не обсуждали «скандал в Джойфилдсе», как выразился Стенли. Вместе с ночью уходит мрак, и братья, выспавшись, решили: «Пожалуй, мы чересчур сгустили краски и раздули эту историю, — право же, это становится скучно! Поджог — это поджог; человек сидит в тюрьме — ну что ж, бывает ведь, что человек сидит в тюрьме…» Особенно ясно это почувствовал Стенли и по дороге не преминул сказать Феликсу: «Слушай, старина, главное — это не делать из мухи слона».
Поэтому Феликс спокойно вошел туда, где вершилось местное правосудие. В маленьком зале, слегка напоминавшем часовню, с крашеными стенами, невысоким помостом и скамьями для публики, в это утро сидело много народу — верный признак того, что происшествие наделало шуму. Феликс, знавший, как выглядят залы полицейских судов в Лондоне, сразу заметил, сколько здесь приложили сил, чтобы приблизиться к этим образцам. Спешно созванные мировые судьи — их было четверо — сидели на помосте спиной к высоким серым ширмам, расположенным полукругом, а перед ними стоял зеленый невысокий барьер, заслонявший их ноги. Этим подчеркивалось основное свойство всякого правосудия, на чьи ноги, как известно, лучше не смотреть. Зато лица судей были открыты всем и являли приятное разнообразие черт при том полном единообразии выражения, которое должно означать беспристрастие. Несколько ниже судей, за столом, покрытым зеленым сукном — этой эмблемой власти, — сидел лицом к публике седобородый мужчина; а сбоку, под прямым углом, тоже приподнятый ввысь, находился человек, похожий на терьера, рыжеватый и жесткошерстый, очевидно, глашатай предстоящей драмы. Когда Феликс сел, готовясь созерцать священнодействие, он заметил за зеленым столом мистера Погрема; коротышка кивнул ему, и до него донесся легкий запах лаванды и гуттаперчи. В следующее мгновение Феликс обнаружил Дирека и Шейлу, пристроившихся в стороне, у самой стены; насупленные и мрачные, они выглядели как два юных дьявола, которых только что изгнали из ада. Они не поздоровались с Феликсом, и тот принялся изучать лица судей. В общем, они произвели на него лучшее впечатление, чем он ожидал. Крайний слева, с седыми бакенбардами, был похож на большого сонного кота преклонного возраста; он почти не шевелился и только изредка чертил одно-два слова на лежавшей перед ним бумаге или протягивал руку, возвращая какой-нибудь документ. Рядом с ним сидел мужчина средних лет с плешивой головой и темными умными глазами, который, казалось, иногда замечал присутствие публики, и Феликс подумал: «Ты, видно, недавно стал судьей». Зато председатель, усатый, как драгун, седой, с безукоризненным пробором, совершенно игнорировал зрителей, ни разу даже не взглянул в их сторону и говорил так тихо, чтобы его нельзя было расслышать в зале. Феликс подумал: «А ты был судьей слишком долго». Между председательствующим и человеком, похожим на терьера, находился последний из судейской четверки; этот прилежно все записывал, склонив чисто выбритое красное лицо с коротко подстриженными седыми усами и острой бородкой. Феликс решил: «Отставной моряк». Тут он увидел, что вводят Трайста. Великан шел между двумя полицейскими. Широколицый, небритый, он высоко держал голову; мрачный взгляд, в котором, казалось, изливалась его странная, скорбная душа, невесело бродил по залу. Феликс, как и все присутствующие, не мог оторвать глаз от этого попавшего в капкан человека, и его вновь охватили те же чувства, что и накануне.